Тартар, Лтд. (Фигль-Мигль) - страница 28

— Теперь пойдем в Гостинку посмотрим тряпки, — сказал мой неутомимый друг. Я кивнул, наладил плейер и отключился.

Мы осмотрели тряпки, ковры, мебель, ножи, фотоаппараты, зубные щетки, флаконы с разнообразным содержимым, кассеты, канцелярские товары, лампы, пылесосы, женское белье, пуговицы, кожу, ванны, раковины и унитазы. Подле унитазов я замер, пораженный цветом, сиянием, величием линий. Я бы там остался навсегда, задумчиво присев на коврик, созерцая, отдавшись этому блеску. Как пела в ушах музыка! Я летел вместе с валькириями, я дрыгался с толпой тинейджеров. Радостно горел хрусталь, возносились к высокому потолку ряды коробок; безвредные, сновали люди.

Плейер всегда примирял меня с человечеством. Послушные музыке, которой они не слышали, люди двигались, поворачивались, протягивали руки, склонялись над прилавкам, и в их действиях наконец-то появлялась осмысленность. Торжественный Гендель, разудалая модная попсня вынимали жест из оправы пустых разговоров, придавали ему небесную чистоту.

Кляузевиц притих и задумчиво поковырялся в карманах. Я знал, что за этим последует.

— Я голоден! — действительно провыл он через минуту. Я кивнул.

В Гостином Дворе все было под рукой: обменники, сортиры, еда. Мы прошли через выставку рубашек, повернули и оказались в кафе. Я осмотрел выставленные на витрине бутерброды.

Мы взяли пиво и пиццу и устроились за пластиковым столом в тени фальшивой пластиковой пальмы. Мгновенно засосав два стакана, Кляузевиц повертелся и отошел пописать. Я покачивался на стуле, грезил, покачнулся слишком сильно и, разумеется, упал. Мир вокруг изменился. Относительно стула я по-прежнему сидел, относительно пола — лежал вместе со стулом, игриво задрав ноги. Голова моя покоилась на ботинках сидящего за соседним столом мужика. Я завороженно разглядывал его бескрайнюю нижнюю челюсть: ты, я и «Rothmans». Потом он наклонился. Маленькие круглые глазки смотрели дружелюбно. Мощная кожаная рука крепко взяла меня за шиворот.

— Вот, бля, — сказал он мирно, помогая мне встать. — До чего ж голова у тебя тяжелая.

Я посмотрел на его ботинки. И ботинки, и ноги внутри ботинок казались неповрежденными. Я счел нужным восстановить справедливость.

— Своя ноша не тянет, — сказал я.

— Ну ты даешь!

— Что да, то да, — сказал подоспевший Кляузевиц. — Он тебе даст, если догонит. Угощаешь?

Я подумал, что неразборчивость когда-нибудь — может, даже прямо сейчас — приведет его в могилу. Но вместо могилы кожаный мужик придвинул ему стул.

— Присаживайся.

Захожу я, сказал Кляузевиц, присаживаясь, в клозет, а там какой-то пижон веселится, глаза на полвторого. Ну, чего, спрашиваю, увидел солнце, белый огонь? Солнце, говорит, у тебя в голове, а не на небе; ты и жизнь, и солнце, и золотой луг, и герой, прикованный к скале, — всё сразу; становишься собой, когда перестаешь собой быть, перестаешь считать себя разрозненным фрагментом неизвестно какого бытия. Ну, говорю, мне эти муки оккультизма недоступны, что плохого в разрозненных фрагментах. Нет, говорит, этот мир фальшивка, фальшивые слова и чувства, хочу настоящего. Смотрю на него — на ногах стоит твердо, во взгляде некоторый род братской любви. Сейчас, думаю, предложит билет в Тартар по дешевке. Так что, возьмем?