— А как он, мельников сын? Красивый? — не отставала Петронеле. — Отец-то красавец был, высоченный.
— Етаритай и етаритай, как скажет наш Линцкус. А что до красоты, то уж куда красив! Нос — что хлебный нож!
Оба расхохотались, довольные веселым разговором и друг другом, будто и не промелькнула между ними мамзелька с вуалькой, легко и скорее всего неожиданно приплывшая через море времени.
Потом Лауринас жевал в летней кухоньке утрешние блины. Очень любил подогретые и обиняком сделал своей Петронеле комплимент: в закусочной тоже-де заказывал блины, так не откусишь, чисто из жести! Наконец Лауринас поднялся, чтобы пригнать домой корову, услышав это. Елена предложила помочь.
— Не на-адо! — посуровели только что улыбавшиеся губы Петронеле. Так же отшила бы и сноху, и любую другую женщину, по неосторожности слишком близко сунувшую нос. Даже сквозь сон, больная, из постели так же отшила бы и лишь потом подумала бы, что позарез нужна помощь. Но смертельно уставший Лауринас не сопротивлялся, пускай сходит. — Не корова у нас, а дьявол. Ударит, с ног собьет! — постепенно смягчилась хозяйка. Сама не могла двинуться с места, измученная дневными трудами и ожиданием.
— Вмажь ей покрепче, ежели брыкаться начнет, не цацкайся. На-ка возьми, — и Лауринас протянул кнут, соблазнительно пахнущий лошадью.
— Ну, совсем сдурел старик! Станет тебе городская барыня кнутом размахивать, ровно какая пастушка! — пристыдила его Петронеле, но не пустилась пилить, изливать застарелую обиду или разочарование, о которых на короткое время забыла. А может, не забыла, отодвинула в сторону. Ведь мог и не вернуться. Мог не вернуться. Статкус вслушивался в эти непроизнесенные слова и не слыхал, как возвращавшаяся с пастбища корова суется то на свекловище, то в ячменя.
Елена после многих лет перерыва присела к вымени, и струйки молока неуверенно зазвенели в ведро. Словно пианино, к которому прикоснулся давно не игравший музыкант.
Каждый прыск струйки мимо подойника — в солому или в навоз — должен был бы отзываться в душе Петронеле как удар, но она, настроенная не буднично, не обращала на промахи никакого внимания. Ведь дождалась мужа, который мог не вернуться…
Статкус смотрел, как жена, сполоснув подойник, моет в тазу ноги. В темноте бело сверкали икры, что-то воскрешая из тумана памяти.
— А ты, мамочка, и доить умеешь? — спросил несмело, словно ответ будет упреком ему самому.
— Какое там умение! Обрызгалась с головы до ног. Беда старикам с такой коровой. Бешеная.
Статкусу понравилось, как она говорит, — самые нужные слова, и больше ничего. Можно подумать, с незапамятных времен только и делала, что мыла ноги, и вода с шорохом выплескивалась на траву.