— Где же ваш Трезор?
Нет его больше, разве не свидетельствует об этом тишина, разлившаяся над холмом, тишина, вздрагивающая от малейших шорохов, доносящихся из болота? Приедешь через день-другой, можешь недосчитаться не только свирепого собачьего лая. Многого больше не будет, и от этой мысли под сердце проникает холодок, словно для него — крепкого, молодого, которому нечего терять, — началась уже пора утрат.
— Трезор?
Одновременно с душным запахом увядших роз Статкус чувствует, как съеживается Елена, как хочется ей стать маленькой, укрыться в тени взрослых, пусть даже под крылом где-то запропастившейся Кармелы.
— Задушили беднягу. Воры. Ничего, мы привыкли, — рассказывает она уже отдалившимися от жуткого происшествия словами взрослых.
Он кивает, гневаясь в душе на насильников, возмущенный глухой тишиной местечка. Коровы подоены, загнаны в хлева, ни единый колоколец не звякнет.
— И отец говорит, что без этого зверя спокойнее, и…, - И Дануте?
— Что вы! Оплакивала, как человека. Даже траур надела, свечки ставила…
…И забыла? Как обо мне? А ведь носилась с Трезором по полям. Пугала пасущихся лошадей и коров. Задранных зайцев или куропаток укладывал он к ее ногам. И забыла?
— Сейчас зажжем лампу. Будет веселее! — говорит Елена.
Лампу? Ту, с зеленоватым матовым абажуром? Этой их большой яркой лампе он всегда завидовал больше, чем железной крыше, чем туям. Хотя пахнет тем же керосином, что и их коптилка. Этим керосином отдавали его тетради, так что лампа не такое уж великое чудо. И все же Статкусу приходится брать себя в руки, чтобы не растрогаться. Мало помогали мозоли на ладонях — вчера на станции ворочал чугунные чушки! — и знание того, что вскоре он навсегда распрощается с этим местечком. Чувствуешь себя большим, многих здесь уже переросшим, но приходишь сюда не один, приводишь и себя вчерашнего.
— А, уважаемый! Здравствуйте, юноша! Что-то в этом году и носа не казали. Уж не болеть ли изволили? — берет Статкуса в оборот Еронимас Баландис, все еще пахнущий лекарствами, а возможно, воспоминаниями о них.
Пиджачок из домотканого сукна со стоячим воротником, облипшие глиной и навозом клумпы — где же его халат? Запах лекарств, если еще и сохранился, сильно разбавлен хлевом. Спутывал корову, чтобы не брыкалась, пока Елена своими неопытными руками опорожняла ее ведерное вымя? Странно видеть всегда столь аккуратно одетого аптекаря — белая рубашка, темный галстук, седые бакенбарды — в крестьянской шкуре. И внешний вид все сильнее смахивает на крестьянский, и речь.
— Мои предки из рода в род землю пахали. Дед, крепостной, был умелым кузнецом. Ворота для костельной ограды такие выковал, что на их кружева вязальщицы из шерсти соседских приходов ахали. Господа помещики его один у другого, как жеребца-производителя, выкрадывали. Были же люди, а?