Отныне — адамант на воле каждый миг!
Ощущение свободы, которая именно «наваливается», передано в рассказе «Сладкая водка свободы». Момент выхода из зоны незабываем, как первая свадьба или… Да не с чем это не сравнить! И видишь урочище «Чёрного зверя», из которого вот только что вышел, со стороны: «Фабрика? Наверное, действительно, фабрика. Фабрика по уродованию человеческого материала. Фабрика по уничтожению личности. Фабрика жестокого, трижды неестественного отбора».
И сторожко озираешься вокруг, чутьём угадывая, что здесь, на этой нашей нынешней воле, «гуманизм и милосердие сродни импортным лекарствам, сработанным азиатами в каком-нибудь подвале», что «здания без решёток, люди не в робах, люди без дубинок, машины, дети, женщины», — всё это лишь декорация свободы…
Один из последних рассказов Земцова — «Как дед Калинин детским писателем стал» — построен по законам эпоса или сказки: герой, немолодой бывший зек, пытается издать свои рассказы в трёх местах, и отовсюду уходит после мерзопакостных предложений «добавить рассказик». Мерзопакостных, ибо довески заключаются в восхвалении тех, кто в существующей системе никакой похвалы не заслуживает: это менты, якобы способные кого-то исправить; содомиты, которые нынче в тренде; и правозащитники, никого не защищающие и защищать и не думающие.
Здесь Борису Земцову удалось сделать очень удачный взрез писательским скальпелем. Исстрадавшаяся без справедливости русская душа, истоптанная свинцовыми мерзостями нынешней жизни, лицом к лицу сталкивается с полным набором гадости, что плодится через «окна Овертона». И дед Калинин выдерживает удар. Душа русская выстояла! Обошлась без липучих компромиссов, для неё смертельных…
Тащит, тащит упорно Борис Земцов свои рассказы в наше убаюканное симулякрами сознание. И не подпускает к себе ни казённого оптимизма, ни излишнего греховного уныния, — ибо, читаем между строк — и то, и другое от лукавого.
А вообще-то… душа рыдает.
«Отрыдаться бы…», — так начинается один из самых пронзительных рассказов сборника — «Ангел на пальме».
Игорь ДЬЯКОВ
«Отрыдаться бы…» — вывел он в засаленном блокноте, уже приговорённом быть до последнего листка его тюремным дневником. Дневником именно тюремным, а, значит, главным, если не единственным его собеседником на весь срок неволи. Со всей серьёзностью, и, неминуемо, жестокостью…
Вывел машинально, смысл написанного настиг его позднее, когда обратил внимание, как испортился почерк: буквы были разного роста и стояли под неодинаковым углом к линии строки, если бы таковая присутствовала на нелинованном блокнотном листке. Показалось даже, что толщина букв разная, а сами очертания этих букв неправильные: дряблые и прерывистые.