И вот я плетусь смотреть совершенно ненужный мне спектакль о пионерской совести и битых два часа пялюсь на сцену, где любимую всем классом пионервожатую играет старейшая актриса труппы. Я смотрю на ноги заслуженной актрисы – ноги пожилой женщины, страдающей тромбофлебитом, и тоскую… После этого дня три я маюсь со своей отнюдь не пионерской совестью и пытаюсь втолковать ей что-то про жену в больнице и скотину главного, а совесть посылает к черту мою тряпичность и отвечает, что на месте скотины главного давно бы уже выгнала из театра друга моего приятеля. В конце концов я все-таки выжимаю из себя две странички пошлой кислятины, где вру, вру бесстыдно, например, называю пожилую пионервожатую одной из удач спектакля. Подписываюсь, конечно, вымышленной серенькой фамилией и принципиально не покупаю номер газеты, где напечатана эта ахинея. Но совесть, или как там ее назвать, долго еще почесывает ушибленное место и похныкивает над ним.
– …Да, ее покойная мать просто-таки мечтала, – сурово повторил папа семейства, – чтобы Карина научилась играть на инструменте… А цену назовите сами.
– При чем здесь деньги! – Я еще пыталась устоять, но это было уже бессмысленно. Есть понятия, которые своим святым значением действуют на мою жизнестойкость парализующе. Девочка была сиротой, и бесполезным становилось дальнейшее препирательство – я уже знала, что займусь этим не только ненужным, но и бесконечно мучительным для меня делом – стану давать девочке уроки музыки…
– Ну хорошо, – уныло сказала я. – Посмотрим… Я зайду сегодня, попозже. Познакомлюсь с вашей девочкой…
Он вспыхнул от радости и заговорил быстро, сбивчиво и говорил еще минут пять. А я вежливо кивала и от ненависти была близка к обмороку, если такая причина для обмороков существует. Я ненавидела его, свою будущую ученицу, свою тряпичность. Но больше всего я ненавидела свое музыкальное образование, и от этой бессильной ненависти першило в горле и чесались глаза.
Вечером я стояла в тесной прихожей, освещенной пронзительно-красным светом, и хмурая девочка лет двенадцати искала для меня тапочки. Наконец она вытащила из-за двери старые клетчатые тапки и бросила их передо мной:
– Не стойте босиком.
Из комнаты прошаркал старик – с белыми космами, с белой бородой, очень благообразный, но, по-видимому, сумасшедший, потому что девочка нахмурилась и сердито прикрикнула:
– Ну что тебе? Иди, иди ложись!
Этого старика я видела много раз. Весной, когда начинало пригревать, старший внук бегом выносил во двор старый венский стул, ставил его под нежно зеленеющим виноградником, потом забегал в дом и осторожно выводил деда. Тот часами сидел на стуле – красивый, как библейский пророк, с ермолкой на белых космах, – дремал или смотрел на происходившее во дворе пустынным заоблачным взором…