Формула памяти (Никольский) - страница 2

Неожиданно сквозь разрыв в верхнем слое облаков проглянуло солнце, и Архипов увидел ломаную тень самолета, скользящую по неровной, словно изрытой воронками поверхности облаков. Тень эта неслась легко и бесшумно — казалось, она оторвалась от самолета и теперь существовала самостоятельно, независимо от него.

Ощущение нереальности, фантастичности всего происходящего охватило вдруг Архипова.

Простое, будто бы совсем пустяковое дело — поднявшись из современного аэропорта огромного города, пролететь сотню-другую километров и опуститься в столь же современном аэропорту другого не менее огромного города, а вот заклинило, уперлось, ни с места. Второй раз утыкаются они в эти облака. Словно в том, как старательно, как упорно не пускал их к себе этот город, был некий таинственный смысл. А может, и верно, был?..

— Какой странный полет, не правда ли?.. — сказал Архипов, обращаясь не столько к Алексею Петровичу, сколько к Миакава-сан, их добровольному гиду, вызвавшемуся сопровождать русских ученых в Хиросиму. — Я понимаю, конечно, все это чепуха, фантазия, разыгравшееся воображение, но вот, знаете, никак не могу сейчас избавиться от одной мысли, никак не оставляет меня представившаяся картина…

Миакава-сан слушал Архипова внимательно, с той застывшей в глазах умной печалью, которую замечал Архипов в глазах многих пожилых японцев, переживших войну, и которая расположила его к этому человеку с первого дня, с первой их встречи на симпозиуме.

— Мне вдруг представилось — и так отчетливо, ясно, — будто там, внизу, лежит город, который не смог, не сумел забыть своего трагического прошлого и теперь страшится самолетного гула, таится, укрывается облаками, едва этот гул возникает в небе… Город-невидимка. Вот затаился сейчас там, под нами, и ждет, тревожно вслушиваясь. Затихнет гул самолета, и облака сразу начнут расходиться, раскрываться над городом — словно створки раковины…

— Только одного не ведает этот город, — отозвался Миакава-сан с грустью, — что в наше время облака — слишком ненадежная, слишком слабая, слишком призрачная защита…

— Да, вы правы, — сказал Архипов. — Слишком призрачная…

«…Слишком призрачная…» — он повторил эти слова еще раз про себя, как будто они отвечали чему-то самому сокровенному, что беспокоило, тревожило его последнее время и что никак не удавалось ему выразить…

Архипов не любил летать на самолетах. Он никогда не объяснял, никому не рассказывал, откуда у него эта неприязнь к воздушным перелетам, но довольно твердо всякий раз, когда было возможно, от полетов отказывался, предпочитая медлительный железнодорожный вагон. Впрочем, он вообще не имел обыкновения распространяться о собственной персоне, о своих переживаниях и привычках, обычно с большим трудом шел на откровенность, на сближение с новыми, малознакомыми людьми. Как-то, когда один из давних его товарищей попробовал упрекнуть Архипова в замкнутости, в неоткрытости, он полушутя-полусерьезно ответил: «Что делать, по натуре своей я — проповедник, я не люблю исповедей. Исповедь — это почти всегда мольба о прощении, об отпущении грехов, а мольба, редко обходится без унижения. А еще исповедь — это стремление переложить собственные беды и горести на чужие плечи. Так что увольте меня, не требуйте от меня исповедей…»