– Хотел бы ты стать таким, как они? – спросил отец.
Вопрос показался мне глупым, и я не стал отвечать, а только с удивлением покосился на отца, ибо уподобиться грузчикам, конечно же, никто не хочет.
– Они работают с самого утра и до позднего вечера, – сказал отец мой Сенмут. – Их кожа обгорела и затвердела, как крокодилья шкура, их ладони огрубели, как лапы крокодила. Только с наступлением темноты они разбредутся по своим жалким глиняным хижинам, и пища их – кусок хлеба, луковица и глоток кислого кваса. Такова жизнь носильщика. Такова же и жизнь землепашца. Таков удел тех, кто работает своими руками. Ты, надо полагать, не завидуешь им?
Я замотал головой и поглядел на отца с недоумением. Я ведь хотел стать воином, а вовсе не носильщиком или роющимся в земле пахарем, поливщиком полей или пастухом.
– Они никогда не смогут изменить своей участи, – продолжал отец серьезно. – После смерти тела их в лучшем случае засолят и зароют в песок. Их не ждет бессмертие и блаженная участь тех, кто еще при жизни может построить себе прочную могилу и оплатить бальзамирование своего тела, чтобы оно и в смерти сохранилось навечно. А отчего это, знаешь ли ты, Синухе?
Я смотрел на Город мертвых[4], где заходящее солнце окрасило в пурпур белые гробницы фараонов, и у меня задрожал подбородок, ибо я уже знал, к чему отец клонит.
– Оттого, что они не умеют писать, – сказал он серьезно. – Ни в жизни, ни в смерти не преуспеет тот, кто не умеет писать.
Он задумчиво поднял перед собой сосуд с вином, оглянулся, словно опасаясь, что Кипа подсматривает за нами из-за угла, потом отхлебнул глоток, вытер губы и, взяв меня за руку, повел дальше. Я следовал за ним с тяжелым сердцем, но с твердой решимостью стать воином.
– Отец, – сказал я, шагая с ним в ногу, – жизнь воинов приятна. Они живут в казарме и получают хорошую пищу, по вечерам они пьют вино в домах увеселений, и женщины смотрят на них благосклонно. Лучшие из них носят на шее золотые цепочки, хотя они и не умеют писать. Из военных походов они привозят добычу и рабов; почему же мне не стать воином?
Но отец ничего не ответил, а только ускорил шаг. Неподалеку от большой свалки, где на нас налетели тучи гудящих мух, он наклонился и заглянул в низенькую глиняную хижину.
– Интеб, друг мой, ты здесь? – позвал он, и из лачуги выбрался, кое-как ковыляя и опираясь на палку, изъеденный вшами старик, в заскорузлой от грязи набедренной повязке и без правой руки, обрубленной почти по плечо.
Высохшее от старости лицо его густо покрывали морщины, и у него совсем не было зубов.