Обиднее всего было то, что мы никак не могли достать подходящей пищи для Хрептовского. Свежего мяса все еще не было в городе; достали мы, правда, стегно коровьего мяса, но оно было такое лежалое и затхлое, что мы даже не пробовали готовить из него бульон больному и отдали его прямо в общий котел, на улучшение пищи жиганов…
Два часа после полуночи. Свеча нагорела на столе. В избе тепло, но немного угарно, ибо нам приходится слишком усердно кутать трубу. На улице воет ветер и стучит в бумажное окно. Где-то далеко под горой хлопает и качается лодка, непрочно укрепленная на зимних стойках. На крыше жалобно шуршат поплавки невода, отслужившего летнюю службу и подвешенного грудой на стойках.
Хрептовский разметался в бреду и стонет:
— Цецилия, Цецилия, пить!..
Напрасно я встаю и подаю ему воду, — он отталкивает железный ковшик или вовсе не замечает; его зубы стиснуты, лицо горит огнем:
— Уйди! — кричит он. — Палач, не мучь меня!..
Но я уверен, что он не узнает меня.
Только усядусь на место, опять начинается:
— Пить, Цецилия, Цецилия!..
Где я ему возьму Цецилию?.. Чикаго далеко, а здесь нет ни одной женщины, которая положила бы на его горячий лоб руку, утоляющую жар, и даже полудикая пропадинская Миньона покинула нас с Хрептовским и променяла нашу, провонявшую болезнью берлогу на более счастливую жизнь со здоровым товарищем.
Устал я за последние три дня. Если даже уйдешь днем в свою избу на час или на два, — заснуть невозможно. Все думается — какой конец будет этому? Никто еще не умирал у нас на Колыме. Это — первый случай.
Свеча нагорает все больше и больше. В комнате почти совсем темно. Хрептовский зовет Цецилию. Незаметно для самого себя я опускаю голову на руки и засыпаю.
— Владимир!..
Тихий оклик Хрептовского внезапно пробуждает меня. Глаза его смотрят на меня ярким, совсем сознательным взглядом.
— Дай мне пить, Владимир! — повторяет он мое имя.
Я вскакиваю с места и поспешно подаю ковшик. Он припадает запекшимися губами к краям; тянет, тянет, выпивает весь ковшик, потом откидывается на подушки. Через минуту он опять поднимает голову и открывает глаза. Они блестят страшным блеском; в комнате от этого блеска становится как будто еще темнее.
— Что, брат, плохо дело! — начинает он. — Умирать приходится!..
— Ну вот! — возражаю я не совсем уверенным голосом. В горле у меня начинает саднить, и нижняя челюсть судорожно стягивается, как от озноба.
— Умирать приходится… — шепотом повторяет Хрептовский и задумывается.
Мне кажется, что он думает необыкновенно долго, и этот момент длится без конца.