При нормальном образе жизни нашей троицы работы у меня – к добру или к худу – было бы гораздо меньше. На стол водружалось бы одно блюдо, чтобы женщины сами брали еду. Так ведь нет. Больной Пиммихен, не встававшей с постели, требовалось особое питание. Эльзе нужно было приносить еду наверх тайком – я только успевал сновать вверх-вниз. А там снова наступал черед Пиммихен. Но помимо всего прочего, мне приходилось оплачивать счета, бегать в аптеку и как-то выкручиваться с продовольственными карточками, не подавая виду, что в доме нас не двое, а трое, и готовить нужно на троих. Мой живот лишь изредка напоминал громкими тирадами о своих потребностях. На него у меня не оставалось времени. Я жевал то, что попадалось под руку, – хоть стоя, хоть на бегу.
Работа по хозяйству вытягивала из меня все жилы, а я, зеленый юнец, тяжело переносил скуку. Она была мне так же ненавистна, как старикам – отступление от заведенного порядка, но у меня даже не возникало мысли ее нарушить. Это обстоятельство отнюдь не подрывало, а только укрепляло мои чувства к Эльзе. Я ее пестовал; она принадлежала мне. Пожалуй, загадочности стало меньше, чем раньше, когда Эльза находилась под тайной опекой моих родителей и содержалась то за стеной, то под полом – в несуществующих уголках нашего дома. Теперь в центре наших отношений оказались ее потребности в пище и гигиене; времени на разговоры почти не оставалось. С бабушкой дело обстояло сходным образом.
Ночами дом увеличивался в размерах; ширилась и царившая в нем темнота. Наверху Эльза, внизу Пиммихен, посредине – я. Когда я был маленьким, мама, помнится, вырезала для меня из бумаги волшебные снежинки, укутывала одеялом, при помощи большого пальца осеняла мне лоб мелким крестным знамением. Я так и не смирился с тем, что не смог проводить ее в последний путь. Этим занялись солдаты: они бросили ее тело в канаву вместе со всеми остальными или же сожгли, а прах оставили на кострище. Нам не полагалось знать, где и как уничтожают трупы предателей.
В нетерпеливом ожидании каждого нового рассвета я метался и ворочался в кровати. Надеясь вернуть отца, сходил за советом в полицию, но пропуска в Маутхаузен не получил, зато узнал, что писать письма не возбраняется. Я долго мучился, размышляя, стоит ли писать ему про казнь. Может, и не стоило, но не писать же о погоде. Чтобы не навести подозрений на отца, я решил выразиться обтекаемо. Идея, вероятно, была неплоха, но, поскольку мои письма остались без ответа, хотя и не возвращались на мой адрес, я подозревал, что отец возлагает всю вину на меня.