Запретный лес (Бакен) - страница 161

— Как тебе погодка? — спросил он.

Амос распрямился.

— Погано. Во дворе левкои расцвесть вознамерилися. Моя бабка частенько повторяла стишок Томаса Рифмача… как же там говорилося? А, вот:

Раз Йоль без снегов,
А январь не суров,
Жди бед под кров.

— Судный день грядет, — сказал Питер, — а вот кого судить будут, можно токмо гадать. Одно наверняка, будет худо.

— Сам я хворых не зрел, но идет болесть. Пахнуло смертью, я это чую, и зверь лесной чует — вот и не подходит к Вудили. На Оленьем холме ни лисиц, ни зайчишек. А сам-то духа подпорченного не унюхал, Питер? Ветерок ветвей не колышет, на дворе не продохнешь, аки в запертой каморке. Хычь бы задуло-поразвеяло! Вроде и небо синее, и воздух мягонький, а несет падалью, гнилью да нечистью. Будто цветы какие в навозной куче повяли… А ежели никто до поры не занемог, так то не за горами. Да и сам я за женкой своей приглядывать вернулся, а то она утречком на голову жалилася.

Два дня спустя сын майрхоупского батрака, возвращаясь с учения на пасторской кухне, к немалому удивлению матери ударился головой о косяк. Потом заснул на овчине у печки, а когда проснулся, щеки его пылали, язык заплетался. На ночь его уложили в спальный шкаф с остальными детьми, но он так плакал и стенал, что братья и сестры перебрались на пол. Утром горло и лицо его отекли, глаза подернулись пеленой, он с трудом дышал. К полудню мальчик умер.

Так в Вудили пришла чума.

Все сразу поняли, что стряслось: зловещая погода настроила людей на беды. Еще до темноты во всех домах, вплоть до самых дальних урочищ, заговорили о моровой язве. Затем слег Питер Пеннекук, за ним еще один ребенок в Майрхоупе и доярка в Чейсхоупе… Наутро приход напоминал осажденную крепость. Ходебщик Джонни Дау, прослышав об этом в Колдшо, тут же свернул в Аллерский приход, хотя за Вудили числился долг в тридцать шотландских фунтов. Дороги опустели, словно их сторожила ирландская пехота Монтроза. Стояла зима, и дел было немного, но и те мгновенно забросили. В лощине стало по-воскресному тихо: все закрылись в домах и возносили молитвы, готовя благодатную почву для чумы — глубокий ужас.

Восемь часов спустя Питер Пеннекук умер. Он был человеком, лишенным мужества, и в болезни все его показное благочестие выветрилось — он покидал землю, хныкая и причитая. Такое поведение на смертном одре не подобало истому благочестивцу. Но вскоре память о Питере стерлась: был он стар, смерть давно его поджидала, — ведь теперь, один за другим, начали умирать молодые и сильные. Эйли, жена Амоса Ритчи, тоже сошла в могилу, впрочем, никто этому не удивился, ибо она с детства была болезненна и хрупка. Настоящая паника охватила приход, когда у колодца упала пришедшая за водой чейсхоупская Джесс Морисон, чернобровая и румяная девушка, которой не исполнилось и двадцати; она до вечера прометалась в горячке и умерла. За ней последовали юный пастух из Виндивэйз, самый пригожий парень в округе, и батрак мельника, кряжистый, как дуб, и могучий, как каменный жернов. Но горше всего отзывалась смерть детей. На каждого заболевшего взрослого приходилось по два ребенка, и увядали они быстрее сорванных цветов… Такой мор не тревожил край с десятого года, да и не был он похож на обычную оспу или другую знакомую хворобу. Сначала появлялись резкая головная боль и сильный жар, затем опухали горло и железы, человек бредил. Но нередко внешней опухоли не наблюдалось, зараза направлялась прямиком в легкие, которые быстро заполнялись кровью. В этом случае горячка отсутствовала, больной сохранял здравый рассудок и почти не страдал телесно, умирая от крайнего изнеможения. Обычно в лихорадке метались те, кто молод и крепок, а вот дети и старики уходили вторым, тихим, путем. Как бы то ни было, исход был предрешен: за неделю из пятидесяти девяти заболевших ни один не выжил.