Эмигрантка спокойно покуривает.
— Нарезались, и все тут. Русь ведь мы.
Старый эмигрант Манухин, из дворян, суховатый, с седенькой бородкой, хмыкнул хмуро:
— Русь! Хулиганство, и ничего больше.
Половину жизни просидел Манухин в тюрьмах за народ, свободу и другие вещи. На шестом десятке — одинокий, умный, в серенькой крылатке, с острым и породистым лицом, — он убедился, что вообще-то большинство людей прохвосты.
— Антонович ваш апаш[38], — говорит он, закуривая дешевенькую сигаретку. — Форменный апаш с rue St. Jacques[39].
Он сердит на Антоновича за то, что тот увез жену его знакомого — так, ради авантюры… В тот же день, под вечер, к нам зашел наш единственный «европеец», польский еврей X., Иуда дель Кастаньо, как жена его прозвала, за сходство профиля с кастаньевским Иудой.
Худой, черный, сгорбленный, потрясался он жестокою чахоткой, закрывал платком рот, вылеживался в лонгшезах, прятался от проносившихся автомобилей страха ради пыли.
— Это же нь’евозможно, — говорил он, блестя черными глазами, кашляя грудью, некогда проломленною николаевским жандармом, — но вы согласитесь же, что это антикультурно, что такими и подобными поступками мы только подрываем наш престиж колонии…
Эмигрантка смотрит на него глазами ясными, покойными, из-подо лба. Папироску в мундштуке посасывает.
— Да вам-то что? Россию вы не любите, и русских тоже. Ну, и пусть скандалят.
Иуда ядовито прихихикивает:
— Россию я, будучи поляком, любить не в состоянии.
Эмигрантка, сквозь зубы:
— Ну, и евреем будучи…
— Но всь’е-таки, я член колонии, меня это касается отчасти.
И Иуда, европейский социал-демократ, длинно и горячо говорит о невежестве нашем, кашляет, плюется, задыхается; и его слова, будто бы верные, все же неверны, чахлы и унылы, как тощая его фигура в пальтеце с поднятым воротом, вся брезгливая, раздраженная, с жилистыми, потными руками.
— Ну, уж вы свою машинку заведете, так и все подбреете, точно как косилкой, — Ерохин хлопает черной своей шляпой по коленке. — Ну, мальчишки, безобразники, конечно… что же касательно России и вообще нас, русских, то, быть может, подождем еще-с.
И он глазами делает знак грозный, выразительный.
— Я никак ведь всех русских и не разум’ел, как типичность…
Но дверь распахивается — перед нами Зандер, один из них, виновников раздора. Он в бархатно-поэтической куртке, с летящим галстухом, бритый, с крупными чертами; крупен нос с большой горбинкой, тоже вдаль стремящийся; глаза красивы, серые — весь он движение, неврастеничность и подъем. Чуть что не мальчиком, умным и с вызовом, угодил он на каторгу, много блуждал и жил, многое видал, бежал, и вряд ли остановится когда.