Был однажды такой театр (Дярфаш) - страница 190

С позой этой мы свыклись настолько, что даже друг другу не жаловались на судьбу. Он тоже доволен был той суровостью, с какой относился к себе, доволен был тем, что дни свои мы проводим без всяких иллюзий, делаем свое дело — лагерный театр, — тихонько разгадывая в душе нерешаемые загадки жизни.

Но в этот вечер, держа на коленях белую униформу, мы с подозрением посмотрели друг другу в глаза. Его холодные, сдержанные манеры вдруг стали мне почти ненавистными. Очевидно, он это заметил: черты его еще больше отвердели, улыбка стала почти ледяной.

— Хорошо будет дома?

— Не знаю, — отразил я удар.

— Кое-кого могут там ждать сюрпризы, — произнес он хрипло, намеренно чуть гнусавя, и выжидающе поднял на меня взгляд.

— Скорее всего, — ответил я, укрывшись за этими словами, как за броней. Потом помолчал, размышляя, какие сюрпризы он имеет в виду, и перешел в наступление: — Ты прав, теперь в нашей жизни станет возможным все, что до сих пор было трудно даже представить.

— Что такое, ты плачешь? — спросил он через некоторое время.

— И не думаю.

— Тон у тебя такой, будто ты собираешься плакать.

— За меня не волнуйся, как-нибудь и без слез обойдусь.

— Почему? Плачь себе на здоровье. Некоторые перед отъездом домой плачут от одной мысли, что скоро опять будут есть лапшу с маком.

— Можно плакать и по более значительным поводам.

— Конечно, можно. А нужно ли?

— Ты ни о чем таком не способен подумать, что вызвало бы у тебя слезы?

— Не понимаешь ты меня. Я буду плакать, когда совсем состарюсь. Но уж тогда буду плакать беспрерывно. Приведу мир в систему — и систематически буду его оплакивать. А пока… надо оберегать здоровые чувства.

— Против чего ты так яростно защищаешься? — вырвалось у меня.

— Против того же, что и ты, — ответил он так же резко.

На стеклах его очков блеснул лунный свет. Я опять признал про себя его правоту, понимая причину, по которой он так настойчиво гонит прочь от себя всякую слабость, сентиментальность. Так думал я про себя, но близость свободы сделала меня злым, и, когда я вновь обратился к нему, слова мои звучали совсем по-другому.

— Ты подумал уже, что будет, если, вернувшись в Пешт, ты найдешь в постели своей жены чужого мужчину? Тебя даже это не выведет из равновесия? Ты не сломаешься от боли?

— Сломаюсь, — ответил он тихо.

— И тогда заплачешь? — безжалостно продолжал я.

— Да, заплачу. Если быть совсем точным, слезы польются у меня ручьем.

— Вот видишь! — воскликнул я триумфально, как раз когда тень барака коснулась носков наших ботинок.

— Да, я буду лить слезы, — продолжал он с горячностью, — но только в том случае, если мужчина этот будет в моей пижаме. Тогда я рухну возле двери на ковер — если ковры мои еще сохранились — и буду горько рыдать много часов подряд. Может быть, до тех пор, пока не умру. Но если он будет в своей пижаме, это совсем иное дело. Тогда я не стану плакать, а спокойно, без всяких эмоций подойду и дам ему пинка под зад.