Сверху сползал туман, как тогда, у пещеры, все похоже было, резкими толчками забилось сердце - у ворот стоял мальчик... Не испугался. (С ним нельзя разговаривать, это как бы понимал, но ведь он приходит зачем-то? Значит, хочет сказать что-то? Сообщить? Господи... - стиснул голову, - он ведь знает... Кто. Когда. Где...) "Скажи мне, скажи... - шевелились губы. Я не во зло, ты мне верь, не во зло, потому что хороший человек пострадать может... Скажи..." Но мальчик молчал, только смотрел прозрачными глазами, сквозь них чернели кресты - надежда и символ жизни вечной. И вот повернулся и растаял, будто дымок от угасшего костра. И только три слова: "Иди к ней..."
- К кому? - заорал Евдокимов не своим голосом; с треском вылетела дверь, Мендель в белой ночной рубахе хватался за сердце:
- Вы мине с ума спрыгнете! Евгений Анатольевич! Слава богу, я запретил детям портить воздух, вы имели хороший сон, что же не спится? Не спите, да? Так правильно? Я разволновался...
- Кто похоронен на этом кладбище? - ткнул трясущимся пальцем.
- На этом? Как и на том, как и на всех - покойники! А кто же еще?
- Ладно, Мендель... - обнял за плечи. - Глу пости все... Идем досыпать. У нас говорят - утро вечера мудренее. А у вас?
- День побеждает ночь.
Евдокимов остановился:
- Как? Ты вдумайся: кто кого побеждает?
- Таки да! По-русски! Трудно понять! Но я думаю, что по-еврейски все понятно!
Совсем рассвело, шумели дети, Пинька кричал:
- Дай мне ножа, отрезать нечем!
- Менделе, идите с гостем кушать, - позвала Эстер.
- Я не гость, а жилец, - уточнил Евгений Анатольевич. - Я завтракать не стану, дела, - и, сделав ручкой Эстер, которая выглянула на крыльцо, удалился. Куда? В ушах монотонно звучал голос: "Иди к ней".
По улице вышагивал опасливо; рано еще было, прогромыхал первый трамвай, пустой наполовину. Поднялся в салон, каждое мгновение ожидая, что набросятся, побьют или сунут в мешок. "Что это со мной? - спрашивал печально, - никогда прежде не знал я страха, никого не боялся, почему все так изменилось?" Ответ нашелся скоро: "Потому, что раньше мне, представителю могущественного ведомства, некого было бояться; опасаться должны были все остальные, вот и все!" Ситуация же, в которой пребывал ныне, неожиданна, странна. "Неужели евреи все время чувствуют то же самое? Если так - не завидую им. Как и себе теперь не завидую..." На следующей остановке сошел, - вот она церковь, а вот и ее дом... Но что-то беспокоило, требовало выхода или ответа на какой-то вопрос. "Да вот ведь в чем дело! проговорил вслух. - Сколь ни странно, но я не хочу ее! Она не нужна мне как женщина!" На мгновение представил себе умопомрачительную картинку - где-то ноги, где-то руки, люстра почему-то не на потолке, а под ногами, с ума сойти... И все равно: не нужна. "Тогда зачем я, рискуя жизнью (все же любил себя, сильно любил), прусь к ней в такую рань?" И здесь ответ нашелся: "Потому что она скользкая, надобно это себе прояснить раз и навсегда! И, значит, она связана с ними..." С ними? С кем же это? Но уже понимал, признался стыдливо: "они" - "союзники" и та часть власти, которая заодно. Теперь следует вызнать кое-что, порасспросить с пристрастием, она признается - куда ей, бедолаге завербованной, деваться, она и держалась-то все время на обаянии тонкой своей талии и пухлой попки, а так... Куда ей против профессионального розыскника, который такое видел и делал, что человеку обыкновенному не приснится даже в самом кошмарном сне!