Дальше к стене стояли и висели на крючьях на изогнутых ручках чаши и кувшины: резаные из кости, опрятные, благородной желтизны, с ритмичными узорами, наводящими на мысль о волне или пламени. Вовсе не такие запущенные, как черепа снаружи. Над посудой старательно поработали и речным песком отчищали от грязи — сканер зафиксировал присутствие диоксида кремния. Люб, повинуясь порыву, снял перчатку и прикоснулся к сосудам рукой — точно кошку погладил. Узоры — штришки и точечки — промассировали подушечки пальцев.
— …скорее всего, ритуального характера, — завершил он фразу на камеру и двинулся дальше, совершив полный круг. Сдвинул плотные крышки с плетеных корзин, покачал в ладони похожие на овес и просо семена. Проверил сканером вытянутый из каменной ступы каменный же пест: то же зерно, только истолченное в муку. Больше в зале ничего интересного не было.
Отодвинув висящую шкуру, Люб заглянул к нёйд. Она спала, завернувшись в такие же шкуры, густой палевый ворс пах чем-то пряным, возможно, нарочно обработанный от насекомых. Сканер нашел в нем желтую сухую пыльцу. Горсть ворсинок врач выстриг на образцы. Убедившись, что сон женщины ровен и крепок, врач осторожно опустил шкуру и заглянул в еще одну похожую нору. Там травяной запах сделался резче, заставив Люба чихнуть. Слой выделанных шкур, одежда для зимы и лета, меховая зимняя обувь — похоже, до снега, а он должен был быть на Даринге обильным, нёйд обходилась без обуви.
Люб заснял и обмерил лежащее сверху. Заметив на шкурах утолщение, сунул руку наугад, нащупал гладкое и твердое и вытянул статуэтку оленя в двенадцать сантиметров высотой. Безрогого, скорее всего, самочки. Была она рыжая, с коротким выбеленным хвостиком и пятнышками на крупе. Кроме этих пятнышек и белой раскраски хвоста и морды, вся оленюшка была вырезана из цельного куска медового дерева и натерта смолой, защищавшей от гниения. Но, в отличие от лака, эта смола не сделала дерево скользким и давала ощутить живую фактуру. И зверь больше напоминал земных, чем местные неуклюжие разновидности.
— Эй! Я уже кладовую обмерил, а ты тут согнутый стоишь!
Врач едва ли не со скрипом распрямился: так затекла спина.
— Там все так разумно устроено. Ручей ледяной, в нем продукты не портятся. Птички подкопченные висят, зайцы… И запасной выход наружу. Я выглядывал — от черепов прям иллюминация…
Риндир заметил статуэтку и нежно принял в ладони. Повертел:
— Она сама вырезала? Или…
Люб снова сунул оленя под шкуры.
— Завтра сам спросишь. А теперь — спать.
— Я снаружи устроюсь, — известил Риндир. — Мне еще спальник с дуба снимать. Люб, не желая протискиваться в лаз, улегся на спальник у очага. Но ворочался еще долго. День тек перед глазами, поворачиваясь то одной, то другой гранью. Врач то бегал по пуще огромным котом, неся в зубах теплую пеструю птицу, то снимал с гибкой березы нёйд-ворона, распугав скунсовой вонью ее врагов. То тяжело спускался с горы и шел подсвеченной тропой по болоту. То бегал, как ошпаренный, поджигая светильники-черепа… И, уже проваливаясь в сон, раскрытым разумом поймал последний солнечный луч — изумрудно-зеленый, как трава, которой порос холм-жилище. Сплелся с ним мыслью и наконец спокойно уснул.