- Я говорю не о таком смирении, - сказал я, - вы отлично это знаете.
- О каком же? Я хожу к обедне, говею на пасху, я могла бы вовсе не выполнять обрядов, я думала даже об этом. Но я сочла это ниже своего достоинства.
- Сударыня, уж лучше бы вы богохульствовали, чем говорить такое. В ваших словах вся гордыня ада.
Она молчала, уставившись в стену.
- Как смеете вы так говорить о Боге? Вы закрываете ему ваше сердце, и вы...
- Я хоть жила спокойно. Я бы умерла от этою...
- Так не может продолжаться.
Она взвилась, как змея.
- Бог сделался мне безразличен. Какой вам прок, глупец, если вы вынудите меня признать, что я его ненавижу?
- Вы уже не ненавидите его, - сказал я. - Ненависть - это равнодушие и презрение. А вы теперь противостоите друг другу, лицом к лицу. Он и вы.
Она по-прежнему глядела в одну точку, не отвечая.
В этот момент меня охватил неизъяснимый ужас. Все, что я только что сказал, все, что она сказала мне, весь этот нескончаемый диалог показался мне лишенным всякого смысла. И какой разумный человек расценил бы его иначе? Я, безусловно, поддался обезумевшей от ревности и гордыни девушке, мне показалось, я вижу в ее глазах мысль о самоубийстве, жажду покончить с собой, вижу так же явственно, так же отчетливо, как видишь слово, написанное на стене. Но то был внутренний толчок, непроверенный разумом, подозрительный уже в силу самой своей необузданности. И не было никаких сомнений, что женщина, стоявшая сейчас передо мной, как перед судьей, действительно прожила много лет в ужасном оцепенении отверженных душ, которое является самой жестокой, самой неисцелимой, самой бесчеловечной формой отчаяния. Но как раз к этому недугу священник и не вправе подойти без трепета. Я хотел с маху разогреть это оледенелое сердце, озарить беспощадным светом все, вплоть до самого дальнего закоулка совести, которую Господь в своем милосердии пожелал, быть может, оставить пока в спасительном сумраке. Что сказать? Что сделать? Я чувствовал себя как человек, который единым духом взобрался на головокружительную высоту и, открыв глаза остановился, ослепленный, не способный ни подняться выше, ни спуститься вниз.
И тут - нет! Этого невозможно выразить словами, - в то время как я изо всех сил боролся с сомнением, со страхом, ко мне вернулся дар молитвы. Пусть меня поймут правильно: я не переставал молиться с самого начала этого необыкновенного разговора, молиться в том смысле, в каком понимают это слово легкомысленные христиане. Несчастное животное может делать дыхательные движения и под пневматическим колоколом, но что толку! И вдруг воздух вновь со свистом врывается в его бронхи, разглаживает одну за другой складочки тонкой легочной ткани, уже успевшей скукожиться, артерии вздрагивают под напором тарана красной крови - и все его существо напрягается, как корабль, когда паруса, оглушительно грохоча, полнятся ветром.