В это утро, с этой улыбки, с попытки воссоздать ее образ все и началось! Подчеркнуть это очень важно, дабы не представить характер Карла с самого начала в превратном свете, свете двойственном или, упаси боже, в едко-зеленом свете своекорыстия, и тем самым не впустить его в книгу уже со знаком минус на челе. Ведь если бы он накануне мог предвидеть свою утреннюю улыбку, его непринужденность была бы лицемерием, его деловитость — корыстолюбием. Но на это он был просто не способен. Неспокойная совесть лишила бы его уверенности, благодаря которой он одержал победу. Он был убежден, что судит объективно, и никто из присутствовавших не усомнился в этом, даже Хаслер — единственный, кто голосовал против решения. Он и впоследствии никогда прямо не обвинял Карла, будто тот из личных интересов голосовал за зачисление в штат фрейлейн Бродер, а лишь разъяснил ему, что у остальных участников собрания и у всех служащих библиотеки подобное впечатление могло создаться и опровергнуть его трудно.
Такое не начинается с утренней улыбки и вообще не начинается внезапно. Оно возникает постепенно, незримо, беззвучно, медленно. Растет изо дня в день, из недели в неделю, из месяца в месяц столь незаметно, что даже по прошествии полугода можно и не увидеть угрожающих симптомов и вести борьбу за практикантку Бродер (и против практиканта Крача) уверенно, со спокойной совестью и убедительными аргументами, продиктованными заботой не только о деле, но и о человеке. Ее познания огромны, этого никто не мог отрицать, ее трудовая мораль вне всяких сомнений, и тот факт, что она родилась и выросла в этом городе, тоже ведь следовало учесть. Не так ли? А то, что некоторых коллег задело ее суровое отношение к их халатности, не могло ведь служить контраргументом, равно как и желание некоторых молодых сотрудниц заполучить наконец в качестве коллеги мужчину. А ее работа по каталогизации не была разве беспримерной? Была беспримерной — ну, вот видите! Это вынужден признать даже Хаслер, и, чтобы не уступить, он снова вернулся к тому, с чего начал. Но теперь он остался в одиночестве: время близилось к полуночи, последние поезда метро должны были вот-вот уйти, и те сотрудницы, что вначале стояли на его стороне, устали, к тому же они не сомневались, что шеф будет спорить до утра, но не изменит своей точки зрения. И потому сдались, проголосовали за фрейлейн Бродер и, нетерпеливо щелкая замками сумочек, ерзали на стульях, в то время как Хаслер, тяжело прохаживаясь взад-вперед на своем скрипучем протезе, формулировал точку зрения, которой придерживались и они. А именно: работа народной библиотеки — разумеется, работа с книгами, но это работа для людей, и в этом смысле интеллектуальность коллеги Бродер, при всех ее преимуществах, содержит в себе и нечто негативное. «А знаешь ли ты, Эрп, что ее не любят ни коллеги, ни читатели? Правда, ее уважают уборщицы, не знаю почему, может быть, потому, что им необходимо кого-нибудь уважать и другие — более понятные — кажутся им малоподходящими для этого объектами. Я же в присутствии этой Бродер всегда боюсь, как бы не застудить душу. Такое же чувство испытывают — за некоторыми исключениями — и остальные. Может быть, то, чего ей не хватает, называется сердечностью, а без этого хорошему библиотекарю так же не обойтись, как священнику без ладана. Честно говоря, будь она тут, я бы не отважился это сказать, потому что побоялся бы ее усмешки и ее вопросов, на которые не решился бы ответить, чтобы не разоблачить перед всеми ненаучность собственных взглядов». Примерно так высказался Хаслер. Эрпу послышался упрек, адресованный ему, ибо он принадлежал к тем исключениям, кому всякий разговор с фрейлейн Бродер доставлял удовольствие.