Буриданов осел (Бройн) - страница 46
Можно сказать и по-другому: поскольку сосредоточенность за письменным столом исключала грезы о счастье в комнате фрейлейн, а Карл слишком охотно поддавался соблазну мысленных оргий, он ринулся в физический труд, который, допуская двухколейность, сочетал полезное с приятным, даровал, не отнимая блаженства видений, спокойную совесть и лишь для Элизабет был жестоким испытанием, так как она (к этому времени) уже сама не знала, надеяться ей на возврат к старому или страшиться его. Заделывая чердачные люки, устанавливая мостки между дымовыми трубами на крыше, чистя водосточные, он думал о волосах и глазах фрейлейн Бродер, о ее бровях и пальцах, их поглаживающих, а Элизабет в это время говорила себе: стал бы он возиться с крышей, если бы действительно собирался уйти? Он чинил жалюзи, смазывал раздвижные рамы, заменял треснувшие кафельные плиты и при этом видел, как фрейлейн Бродер переходит своей неповторимой походкой от кресла к печке, видел ее профиль, щеку, прижавшуюся к кафелю, и ее шею, по которой скользил его палец, а Элизабет была уверена: он устраивается заново. Он перелопатил перегной (разве весною, когда понадобится перегной, он намерен еще быть здесь?), подрезал фруктовые деревья в прорежал их (значит, думает о будущем урожае яблок?), колол дрова, сгребал уголь, укрывал розы, красил кукольный домик Катарины, вставлял новые спицы в велосипед Петера и слышал при этом голос фрейлейн Бродер, отвечал ей, объяснял свои действия (перегной, знаете ли вы, дитя города, нужно почаще перелопачивать, загустевшую краску можно разжижать водой, все дело в плодоносящих ветках, подпорки для розовых кустов должны быть из крепкого дерева, иначе они сгниют в земле), он даже говорил ей «ты», но имени ее произнести не мог, придумывал ласковые прозвища, хоть все они не подходили, а Элизабет в это время спрашивала себя: почему он каждый вечер вовремя возвращается домой, а не идет к той? Да, почему, собственно?
Он хотел ее забыть.
Без сомнения, бывали моменты (особенно утром, в те самые пять минут, между звонком будильника и вставанием), когда он искренне желал забвения, но на том все и кончалось, невозможно было внушить себе, что он вот уже несколько недель избегал район севернее Острова музеев, даже не искал глазами коллегу Бродер и обращался с ней, как с Вестерман или Айзельт или как с вечно следящим за ним Крачем, потому что предпринял храбрую попытку прекратить запретные отношения, он слишком хорошо знал, что то были всего лишь остатки рассудительности и почти инстинктивной мудрости, которые предписывали ему сдержанность. И видел ее результаты. Крач, начав нервничать, опустился, себе во вред, до мелких, злобных выходок, сплетня зачахла за отсутствием пищи, Хаслер больше ни слова не говорил об этой истории, хотя почти ежедневно сидел рядом с Эрпом, чьи дополнения к новому годовому плану (рожденные на лестнице подъезда Б) нужно было согласовать с бюджетом, а фрейлейн Бродер, волю которой он теперь уважал (с задней мыслью: пока это ей не надоест), и виду не подавала, что обижается на него за что-то. Это было не много, но все же вполне достаточно для того, чтобы взошли ростки надежды, могущие разрастись в раскидистые деревья, знай он, что вечерами она ждала его — в самом начале со страхом перед ним, ибо облегчение, которое, как она надеялась, должно было дать его отсутствие, не приходило, а приходило скорее беспокойство, снова рождавшее страх, теперь уже страх перед самой собой, перед чем-то неконтролируемым в себе, что может вдруг восстать, захватить власть, вопреки ее желанию изменить направление ее воли, толкнуть к Эрпу, на путь любовницы шефа, побочной жены, разрушительницы семьи, виновницы супружеских скандалов, на жуть лжи, любви на час. Она ведь все понимала. Почему же ее чувства не подчинялись разуму? Откуда эта тревога, это ожидание по вечерам? Почему она так часто выглядывала во двор, прислушивалась к каждому шагу на лестнице? Почему в свободные вечера сидела теперь без дела у окна, пересчитывала дымовые трубы, которые (и не двигаясь с места) могла видеть (их было 36), следила за столбами дыма, вздымавшимися над ними, смотрела на серое небо, казалось, темневшее, когда белая чайка пересекала его в полете. Почему теперь утренние поездки в трамвае стали иными? Разве прежде она никогда не замечала, как огни музея и цветные огоньки речных судов, еще не померкнув, нависали в предутренней мгле над водами Шпрее, а над крышами уже светился день и редкие мышино-серые облака проплывали совсем близко по безмерно глубокому бледно-голубому небосклону? Такие вопросы она задавала себе и, конечно, знала ответ: тело предъявляло свои права, ничего не поделаешь, такой уж у нее возраст, но ведь можно найти и эрзац, быть может, даже совсем незнакомого мужчину, который потом и не покажется на глаза, не помешает работе, не вызовет никаких конфликтов, лишь чуточку отвращения и заново переживаемую радость одиночества. Почему Эрп не чужой? Тогда она могла бы безбоязненно мечтать о его пальце на своей шее! Но не только в этом дело. Ей хотелось задавать ему вопросы, его ответы, вероятно, снова рассердили бы ее, даже наверняка, они были обусловлены одной лишь практикой, в них чувствовалась ограниченность, недостаток принципиальности, но зато и избыток опыта, которого так мало было у нее, а уж она сумела бы вылущить зерно из шелухи. Она часто спорила с ним, иной раз гневно, нетерпимо, потому что знала, как он будет реагировать на ее доводы, козырять своим возрастом, своей зрелостью, своим опытом, своей мужественностью, своим мнимым превосходством. Все это бывало отвратительно, хотя она, конечно, побеждала, ибо он никогда полностью не отдавался спору, всегда отвлекался на флирт, который был для него важней, и тем самым унижал ее, потому что ставил на одну доску с любой дурой, — этот задавака, эта тошнотворная помесь тщеславия, мании величия и эгоизма, этот самодовольный, благоденствующий партиец, которому при собственном доме и автомобиле не хватает еще любовницы, и ее-то он после поражений в ближнем бою теперь пытается завоевать письмами. (Как чудовищен милитаристский жаргон в устах девушки! Откуда он?) Однако в его афоризмах она уловила некоторые новые нотки, понравившиеся ей, а то, что он (не считая первого дня) сумел корректно держаться на службе, принесло облегчение. Но его письмо № 3, классическое любовное письмо, бесспорно прекрасное, трогательное при всей своей мудрости, очень напугало и раздосадовало ее, потому что в нем, несмотря на кажущуюся искренность, проглядывала лживость: ведь он выносил за скобки всю потенциальную грязь и делал вид, будто герр Эрп и фрейлейн Бродер одни на свете, будто сразу наступит сплошная благодать, как только она откликнется на его чувства. Само собой разумеется, она не ответила. Она ни разу не написала ему письма.