Последнее странствие Сутина (Дутли) - страница 13

Художнику нравилась всхлипывающая ненависть Ма-Бе к тем, кто ее обманул, в ее ярости он узнавал свою собственную. Он никогда не любил сюрреалистов, чьи апостолы, сидя в кафе, витийствовали об освобождении, о магическом диктате, о каких-то магнитных полях, о смирительной рубашке, из которой надлежало вырваться. Какой только чуши не наслушались «Ротонда» и «ЛеДом»! Если бы красный войлок имел уши, если бы мог все запомнить… Им не было нужно ничего, кроме их сонных грез и бредовых забав.

Он же ненавидел грезы с детства, никогда они не приносили утешения и лишь оставляли его сломленным и разбитым поутру. Никогда он не грезил о приятном и научился не доверять снам, этим лицемерным вестникам несчастья. Казачьи сапоги, чеканящие шаг по полу его мастерской, гладкие перчатки из черной кожи, срывающие разодранные холсты с мольберта, гром фанфар, среди которого внезапно раздавались выстрелы. Говорили по-испански, по-муссолиниевски, по-гитлеровски. Ночь без сновидений была хорошей ночью. Сюрреалисты любили хаос, но никогда не видели погрома, словá Бердичев, Житомир, Николаев ничего для них не значили, они наслаждались презрением со стороны буржуа, но им никогда не приходилось скрываться в лесах, чтобы спасти свою шкуру. Избалованные буржуазные сынки, решившие отведать пару порций анархии. Между тем в Германии темные массы ликовали перед орущим, захлебывающимся от крика Гиньолем-Касперлем и восторженно вскидывали руки. Он плевался, когда узнал, что тот тоже некогда был художником.

За свои невольные грезы он наказывал холст. Это была его собственная кожа, которую он обдирал, царапал, мучил. Заскорузлая и струповатая. Он плохо спал, ворочался с боку на бок ночи напролет, как медведь, лишь иногда проваливаясь в темную пучину сна, из которой, казалось, невозможно вынырнуть. Бретона он видел только издалека, тот показался ему самовлюбленным и заносчивым. Он повернулся к нему спиной, чтобы не видеть, уставился в пепельницу. Они не понимали его, какое им было дело до белорусского жида, немого, как рыба, с ожесточением рисующего кривые ландшафты. Натюрморты! Портреты! Всю эту отброшенную дребедень. Макс был их богом с его насекомыми, деревьями и чудовищами, ребристыми камнями и костистыми папоротниками. Дадамакс, Клювомакс, Лоплоп. Говорун, соблазнитель, женский обольститель, которому он даже завидовать не мог. Не хотел иметь с ними ничего общего.

Потом он повел Мари-Берту к себе домой, она не возражала, говорила, что хочет увидеть его картины. Ее ярость и его угнетенность, ее несчастье и его отчаяние из-за войны и оккупантов дополнили друг друга, они схватились за руки. Если бы вернулась мадемуазель Гард из его виноватых снов, он постарался бы ей объяснить. И вот внезапно появилась Ма-Бе, заблудшая сумасшедшая фея, неистовая католичка вроде тех, что окружали ее в детстве, она повесила себе на шею золотые крестики, подаренные ей на первое причастие, будто наказывая вероломных сюрреалистов этим возвратом к вере своих предков, которую они презирали. Макс изобразил, как Богоматерь, уложив ребенка-Христа на колени, замахивается, чтобы шлепнуть его по розовым ягодицам. Бретон, Элюар и Макс наблюдают за этим из оконной ниши. Вдобавок отец у нее был какой-то солидный французский чиновник, поговаривали, будто сборщик транспортного налога, и, кто знает, может быть, он им когда-нибудь поможет, почему бы нет, надо подождать.