Шаман (Дашкевич) - страница 119

— Нет. Теплое молоко — это не еда. И ты его выпьешь, любовь моя. Пойдем. А потом ты поспишь, а я тебя подержу. И, если что, поймаю.


Я даже не удивляюсь, когда Тошка подчиняется. Мы медленно спускаемся вниз, он выглядит слегка заторможенным и покорно садится за стол в кухне, на то же самое место перед окном, где сидел в тот раз, и ждет, пока я подогреваю молоко и достаю из шкафа банку с медом.

Разбалтывая тягучий золотистый мед в теплом молоке, я стою к Тошке лицом, чтобы ни на минуту не оставить его без присмотра. У него сейчас такой беспомощный, такой отсутствующий вид — кажется, что он не сможет удержать в руках тяжелую керамическую кружку. Мне хочется напоить его, как ребенка. Дурацкое желание — он все равно мне этого не позволит.


И вдруг что-то неуловимо меняется — как будто мягкий свет лампы внезапно начал светить под другим углом.

Что-то происходит вокруг: я вижу туман, сгущающийся по углам, туман, клубящийся за стеклом, как в прошлый раз, я слышу ветер, который пролетает по обнаженным веткам в саду, вызывая странные звуки, китайская звенелка на ветке старого вяза издает мелодичный звон, ее полые трубки выдыхают что-то похожее на мелодию… я слышу голос. Совершенно определенно, я слышу голос. Слов не разобрать, но они там есть. Тошкины глаза не отрываются от черного окна. Он как будто ждет чего-то.

— Слышишь? — его губы шевелятся почти незаметно. — Она поет.

Я не понимаю, о ком он говорит. О той женщине за стеклом? Он что-то знает о ней?..

Мне страшно. Этот страх ничего общего не имеет ни со страхом смерти, ни со страхом каких-то обыденных вещей — молнии, собак, маньяков. Это поднимающийся откуда-то снизу темный, одуряющий страх неминуемой потери, потери большей, чем потеря жизни, здоровья, любви, рассудка…


Молоко. Моему мальчку нужно выпить теплого молока.


Мне кажется, что я ступаю по гамаку, подвешенному в тумане. Только синяя керамическая кружка в моих руках связывает меня с реальностью. Я держусь за нее, чтобы не провалиться в черную бездну, разверстую под ногами, и она держит меня на весу, эта кружка с молоком. У меня больше нет тела. Я превращаюсь в пятно света, центр которого — в этой синей кружке, наполненной живым теплом и дрожащим золотом.

— Пей, — шепчу я, и сама не слышу своего голоса. Моя рука, прозрачная, как туман, подносит кружку к Тошкиным губам. Я не чувствую ее, я вижу ее со стороны. — Пей, мой маленький. Сейчас ты уснешь.

Как будто издалека, я смотрю, как молоко проливается и течет по смуглому подбородку с ложбинкой, тонкой струйкой сбегает на темную столешницу, как медленно-медленно движется Тошкино горло — глоток… еще глоток… Его черные прямые волосы спадают на глаза. Я протягиваю руку, но почему-то не могу их коснуться. Я далеко, и могу только смотреть на него, на его веки, закрашенные бессонницей, на тени от ресниц, нежную линию щеки, неуловимо смягчившуюся вдруг — наверное, так падает свет.