— Тащи, чтобы у всех чертей глаза лопнули.
— Одному?
— Ну. Все, как единая скала, подпирать тебя будем.
И никто не знал, кроме Нади, девушки, потерявшей отца и мать где-то под Смоленском, как мучительно жил Николай Кораблев вне строительной площадки. Обычно, возвращаясь поздно ночью, он заглядывал в комнату Нади и виновато просил:
— Надюша, прости уж меня, но чайку бы мне.
— А он уже готов, чаек-то ваш, — и Надя, не стесняясь его, как дочь отца, выкидывала из-под одеяла босые, еще совсем детские ноги, надевала халатик, шла на кухоньку и несла оттуда горячий чай, малиновое варенье, сухари и сахар.
Варенье каждый раз подавалось к столу, несмотря на то, что Николай Кораблев не дотрагивался до него, а только посматривал, как оно красиво переливается при электрическом свете, и иногда даже советовал больше его не подавать. Но Надя протестовала:
— Знаю, что не кушаете, Николай Степанович, но так красивей, с вареньем. Смотрите, как оно блештит, — и слово «блестит» она всегда произносила на своем родном белорусском языке.
— Ах, Надюша, — искренне восхищаясь ею, произносил Николай Кораблев, отхлебывая горячий, густой чай. — Спасибо тебе за ласку твою; не ты — я, наверное, совсем бы закис.
— Ну что вы! О вас Иван Иванович говорит, что вы человек с металлом в груди. Я, конечно, возражаю. Верно, смешно это — с металлом? Что у вас там, кастрюля, что ль, или сковородка? Правда, смешно? — и, наливая ему новый стакан чаю, Надя неизменно предлагала, зная, что ему это надо, иначе он не заснет: — Давайте карточки посмотрим, пока чай-то пьете? — И она бежала в соседнюю комнату, несла оттуда кипу фотокарточек и, выбрав одну — любимую, показывая ее Николаю Кораблеву, говорила: — А смотрите-ка, Витька (они оба Виктора звали Витькой) будто еще вырос.
— Пожалуй, пожалуй. Ну, конечно, вырос, — поддаваясь ей, говорил он. — Ему теперь ведь уже больше года.
— А Татьяна Яковлевна, как она вас любит!
— Да? Любит, Надюша?
— Очень. Вас ведь нельзя не любить. А Мария Петровна, смотрите, какая она гордая. Но я все равно ее полюбила бы. Тяжело вам? — прерывала Надя, видя, как его лицо покрывалось глубокими морщинами.
— Да. Ведь они у меня такие хорошие… И это тяжело, знаешь… Ну вот, например, если бы ты любила. Впрочем, ты ведь еще ребенок, и тебе этого не понять.
— Ну да, не понять, — резко произносила она и, уже командуя: — Посмотрели своих, а теперь спать, спать, — и уходила к себе, не ложась до тех пор, пока не засыпал он.
А утром, поднимаясь чуть свет, Николай Кораблев завтракал и шел на строительную площадку, неизменно такой же спокойный, уравновешенный, каким, очевидно, и полагается быть политику или хозяйственнику. Вне дома, заглушая тоску по семье, внутренне находясь в одном и том же состоянии, глубоко веря, что завод будет построен, что на это у народа сил хватит, он, однако, с каждым человеком вел себя по-разному: на иного прораба или начальника участка преувеличенно громко покрикивал, зная, что, если на него не накричать, он ничего не сделает; иного прораба или начальника участка расхваливал, зная, что, если его не похвалить, он ничего не сделает; с иными был сердечен, добр, зная, что, если так с ними не поступить, у них «отвалятся руки».