— Кто же, по-вашему, здесь лишний?
(Да. Да. В каморке того молодого человека. Шёл дождь, и мы засиделись допоздна. Крохотную двухкомнатную квартирку, в которой входная дверь вела прямо в кухню, и здесь же стояла ванна, он делил с тёткой, тяжело и безжалостно терзаемой подозрениями в адрес властей, всех соседей поочерёдно и всех поочерёдно родных; она знала, что в мире существует сложный, много- и мелкоразветвлённый заговор и ей, чтобы не попасть в его липкую сеть, нужно двигаться и говорить очень осторожно; каждый раз прислушиваясь... присматриваясь... И что я вспомнил об этой несчастной старухе?)
— Мне кажется, вы заснули.
— Не знаю, — сказал я.
(Бедный мальчик, что я могу рассказать тебе о Константине Леонтьеве так, чтобы ты понял? Он неразрывно связан для меня с лицами людей, которых ты не увидишь никогда, и чем подробнее буду я — если соберусь с силами — о них говорить, тем превратнее ты всё поймёшь. Эта бедная комнатка с маленьким окном в тёмный двор, крепостная толщина стен, серьёзные глаза одного и шальные — другого, скол на когда-то хорошей чашке, сами эти чашки, последние из сервиза, нежные палевые лепестки на голубом фоне, и внутри по-прежнему млечно-белые, что-что, а посуду в этом доме мыли на совесть; невзрачность нашей одежды и бледная, истончившаяся роскошь каких-то неожиданных вещей, историю которых мы позабыли или не знали вовсе, — этот фарфор, прекрасная резная горка, ваш серебряный портсигар, товарищ майор, которым вы невероятно форсили, — вот это всё для меня Константин Леонтьев, и даже если бы я сел и постарался написать диссертацию, исключив личное и сосредоточившись на общедоступном, именно Леонтьев из этой диссертации показался бы мне фальшивым, ложным; лже-Леонтьевым. Я мог рассказать бы гораздо верней об Анне Карениной, а не о ней. Нет, это про другое.)
Не знаю, от чьего вранья устаёшь больше — своего или чужого. Бывает по-разному. Бывают люди, которые не устают вообще — ни врать, ни слушать. Им интересно. Их это заводит. Или же они бесчеловечные, вдумчивые стратеги, для которых всё — партия в шахматы, затяжная война. Мы отвергли предложение Штыка, и при этом и Худой, и Блондинка были уверены, что сам Штык согласился, за нашей спиной и от нашего имени. Штык такой, он хранит в голове спланированную кампанию сразу на нескольких фронтах: здесь наступление, там манёвры и где-то сепаратный мир.
Худой был не то слово как встревожен и постарался накрутить остальных, но что мы могли? Следить за ним не получалось, разговаривать было бессмысленно, явных действий он не предпринимал. В итоге мы занялись рутиной, и всё как-то сгладилось.