Роза Галилеи (Амор) - страница 78

И все же. То ли Всевышний что-то знал за своей Идой, то ли, будучи мужчиной только по образу, а по сути гораздо мудрее, но Он решил с ней не связываться и даровал ей к девяноста годам внезапную, безболезненную и своевременную кончину праведницы. На кладбище раввин сказал:

— По еврейскому обычаю по усопшему полагается читать молитвы год, но один месяц скащивается за добрые дела.

Тут мы очень заволновались о бабушке, не будем говорить громко, что она была не только нераскаявшейся старой коммунисткой («А идея была хорошая!»), но и женщиной, к окружающим ее условиям (будь это даже рай!) весьма требовательной («Такие ли яблоки я должна есть?!»). Нас охватило беспокойство за тех, кто будет решать ее потустороннюю судьбу. Так настойчиво, что им было дороже отказать, мы упросили раввинов бросить этих глупостей и читать по нашей бабушке Иде молитвы двенадцать месяцев, не скупясь на матерьял и работу.

…Вернув рассказ из этой боковой улицы, я вам так скажу, если вы меня все еще слушаете: долгая жизнь с женщиной — не сахар, и иногда даже самые веские доводы в пользу ее дальнейшего существования — отказ заключить жизненную страховку, завещание в пользу синагоги, неприятности с уголовного кодекса — не могут остановить разврат мужского воображения.

Но зачем пускать в плавание корабль, которому не суждено достигнуть гавани? Жестоко поощрять пустые мужские фантазии о вдовстве, если все мы знаем, что, когда один из еврейских супругов умрет, вдова переедет жить к сыну.

Как забуду тебя, Иерусалим?

Иногда какой-нибудь чужой город кажется настолько уродливым, что становится жалко его обитателей, вынужденных проводить свою единственную жизнь в унылом месте. Но я вспоминаю безобразные заплаты моего Иерусалима, жалкую земную тень Небесного Града открыток и упований — четырехэтажные хрущевки на бетонных столбах, с далеких пятидесятых лишь слегка облагороженные каменной облицовкой, убогие лавчонки пешеходной зоны, в витринах которых с прошлого века, а может и эры, распяты все те же фланелевые рубахи, пылятся залежи ширпотреба иудаики, тухнут выцветшие коробочки косметики Мертвого моря и тускнеют россыпи невзрачных колечек, и понимаю, что влюбиться в любой город можно за его красоту, но любить — неизбежно, иногда с раздражением, мечтая о других городах, — можно только тот, с которым связана жизнь. За прожитый в Иерусалиме срок я превратилась из девочки в женщину, и наши отношения, как это часто бывает, поддерживает надежда, что Святой город пребудет со мной навеки и повсюду. Он умеет.

Я жила в его вороньих слободках, просыпаясь под гнусавые песнопения сефардских синагог и засыпая под неугомонный шум рынка, и в особняках старых кварталов, напоминавших стенными нишами, мозаичными полами, купольными сводами и плодовыми деревьями о тех, кто жил там до меня. В тоскливых спальных новостройках в моих окнах красовались пастели Иудейской пустыни, из соседних арабских деревень на закатах лились азаны муэдзинов, а на раскаленных автобусных остановках время ссыпалось в небытие под шелест высоких трав и гомон сверчков, заглушавших рев приближающегося автобуса. Мои шаги остались на каждой улице города, мой взгляд — в каждом кафе, образ — в каждой витрине. За многие годы, прожитые в Иерусалиме, со мной происходили печальные или радостные события, чаще просто тривиальные и незапоминающиеся, но я там, стоит только отлистать назад страницы дней. А сама я все еще не могу выдохнуть слепящее солнце на светлом камне; как езду на велосипеде, тело помнит скользкие колдобины пешеходной зоны, кожа ощущает перепады от палящего зноя солнечной стороны улиц к пробирающей до озноба прохладе тенистой и вечную воронку ветра на подъеме улицы Бецалель от Кинг-Джорджа. На сетчатке души навеки отпечатались кипарисы и черепичные крыши, в ноздрях стоит сухой запах сосен и песка. Не отмер рефлекс игнорировать заигрывания фалафельщиков, таксистов или наглых нищих и обращать внимание на бесхозную кладь.