Пташка (Уортон) - страница 82

Альфонсо перестает петь и смотрит на нее. Похоже, не может взять в толк, что это значит, к чему бы это. Он наклоняет головку набок, заглядывает ей в клюв, прислушивается и начинает петь снова. Бедная Пташка. Он опять раскачивается взад и вперед, наклоняется все ниже, пока горло не касается пола. Его голова поднимается и опускается, вторя порывам его страсти. Когда наконец он больше не в силах выносить это, он с размаху кидается на сетку вольера.

Это пугает Пташку, и она отлетает. Он карабкается вверх по сетке, стараясь увидеть, разглядеть ее. Она подлетает к зеркалу на стене и смотрится в него. Какое-то время он висит и смотрит, потом слетает вниз, на пол, и начинает пить. Все эти страсти, должно быть, вызвали у него жажду.

Тот же ритуал повторяется снова и снова, чуть ли не весь день. В самый критический момент Пташка просит, чтобы ее покормили, но Альфонсо то ли об этом не догадывается, то ли не может заставить себя это сделать, то ли просто не знает как. В растерянности я сажаю Пташку обратно в ее клетку и выхожу из комнаты.

В тот вечер я опять выпускаю Пташку полетать, пока делаю новый чертеж крыльев. Я сижу за письменным столом: горит лишь настольная лампа, так что в вольере совсем темно. Но света все же достаточно, чтобы я видел, как Альфонсо висит на боковой стенке Пташкиной клетки. Он опять начинает петь. Когда он останавливается, Пташка снова начинает щебетать, словно хнычет, и расправлять перышки. И наконец он это делает. Кормит ее через прутья клетки.

После этого он взлетает на самый верх ее клетки и поет. Поет так, словно пытается что-то сказать. В его пении слышится мольба, а вовсе не звуки типа: «Приди ко мне, беби!», как до сих пор. Пташка сидит совершенно неподвижно и слушает. Я тоже. В его пении я различаю бесконечное разнообразие пассажей. Некоторые колена он исполняет особенно хорошо; их он повторяет, модулируя по громкости или по тону, сочетая и варьируя на множество ладов.

В его песне открытое небо, сила крыльев и мягкая нежность перьев. Он рассказывает, как это будет, когда она позволит ему опустить его маленькую пипку в ее маленькую щелку. Все понятно, как во всякой любовной песне. Он поет о вещах, которые никак не мог увидеть или узнать в вольере у мистера Линкольна. В его песне, должно быть, ожили воспоминания, перешедшие к нему вместе с кровью предков. В ней пение рек, журчание воды, а также песни зеленого поля и семени, причем не только в колосьях, но и вообще везде, где ему самой природой определено быть. Эту песню я никогда не забуду. Именно слушая ее, я начал кое-что понимать в языке канареек. Этот язык не такой, как наш, в нем нет отдельных слов, соединенных в предложения. В своем пении кенар выражает самого себя, а не мысль, и тем, кто его слышит, оно понятней любых слов. Получается так, будто вы сами все это продумываете. Язык канареек гораздо больше похож на чувства, на абстракцию, чем любой другой. Слушая Альфонсо той ночью, я узнал вещи, о которых догадывался, что они должны быть, но которых никогда не понимал. Это была песнь существа, знающего, как летать.