— Хорошо, устроим сегодня сабантуй, — сказал Дмитрий Иванович и бесцеремонно забрал из рук Корецкого колбочку. Волнение одухотворило его лицо, теперь оно было даже красивым. Хотя красивым назвать его вообще было трудно. Широкое, полное, мягкое, чуть обрюзгшее лицо, прямой, даже немного курносый нос, рыжеватые, курчавящиеся брови, большие, полные, почти эпикурейские губы — простота и добросердечность и никакой ученой задумчивости. Правда, широко поставленные глаза — живые, внимательные, с огоньком, с мыслью, чуточку застенчивые — свидетельствовали о тонкости натуры, чувствительности, непрекращающейся работе мозга. Украшали лицо и русые, слегка вьющиеся волосы.
Да, на первый взгляд он казался некрасивым, неповоротливым и каким-то словно бы чудаковатым. Он и в самом деле не умел себя вести с незнакомыми людьми, не знал, как сесть, куда девать руки. Но если присмотреться внимательнее… Особенно, когда он увлекался, начинал развивать мысль — а это в лаборатории было почти повсечасно, лаборатория жила его мозгом, в этой большой голове мысли рождались с какой-то особенной легкостью, идеи возникали совсем неожиданно, почти парадоксально, — тогда его лицо как бы освещалось изнутри, движения становились точными, голос уверенным, он словно бы делался выше ростом. Сложения он крепкого, с некоторой, как говорится, склонностью к полноте. И не удивительно. Работа сидячая, а прошлой весной разменял уже шестой десяток. Когда они набежали — он и сам не заметил, жизни еще как будто и не было, и в привычках, в характере оставалось немало молодого, несолидного, почти мальчишеского. Ну, не то чтобы мальчишеского… Изменилось много: приходил опыт, который подсказывал, учил, понемногу дозакаливал. Раньше, когда-то, он бывал и беспредельно доверчивым, и непоследовательно искренним. В этом сказывались и неопытность, и мягкость души, он мог легко поверить во что-то и расчувствоваться, поверить самому себе, перейти в какое-то иное состояние, настроиться на какую-то другую волну. Потом поверить во что-то другое, увлечься им. С годами шкура на душе (он именно так и подумал — «шкура на душе») задубела, наивной искренности, тем более искренности непоследовательной, уже не было. Он перестал робеть перед сотрудниками, привык к своей роли, к некоторым проявлениям почтения, в незначительной степени у него даже появился чиновничий взгляд на службу, подсознательное подчинение других себе, однако — в незначительной мере. Жизнь долго и медленно формовала его. Формует и сейчас. Его мировоззрение повзрослело, стало глубже. Нет, это все же была не та глубинность, не та взрослость, когда из наивного, доверчивого человека вырастает человек подозрительный, осторожный, полный холодного расчета. Пусть не подозрительный, а просто холодный. Да, он начал понемногу понимать людей, однако мало пользовался этим и сейчас. То, прежнее, осталось в душе навсегда. То была как бы матрица души. Он и сегодня мог поверить тому же Юлию, да что там Юлию, поверить «в последний раз» алкоголику, хотя разум подсказывал, что верить нельзя. Он постиг много вещей, несколько по-другому смотрел на людей, на мир, даже на человеческий опыт, но и из того опыта не приобрел себе умения жить по расчету. Решительно по расчету, потому что, если признаться, расчет значил немало, то есть он знал, что́ ему будет на пользу, а что во вред, хотя опять-таки не ставил на ту карту жизнь, не водил знакомства лишь с «нужными людьми», не измерял наперед каждый свой шаг. От молодости, искренности у него осталось немало привычек и пристрастий, было у него несколько, как их называют сегодня, хобби, прежде всего — рыбалка, но времени для нее последние годы выкроить не мог, да и все остальные хобби были не поисками наслаждений, а проявлениями натуры. Наслаждаться жизнью он не умел, да что там наслаждаться жизнью, заботиться о здоровье не умел. Вот, к примеру, склонность к полноте. Пройтись пешком, прогуляться — это для него трата времени, за этот час можно прочитать еще одну статью в журнале «Вопросы биологии» или хоть перелистать «Всесвіт». От этого и миокардиодистрофия, и гастрит, и приступы радикулита.