. Это подозрение — подозрение века, неоправдавшееся, как не оправдывались они все на девяносто девять процентов, но которого достаточно, чтобы повесить перед человеком черный занавес (оно оправдано тем, что опоздай — и тот занавес уже не откроется никогда). Оно выбило его из устоявшейся, серой, как ему казалось, жизни, вогнало пусть не в панический страх, но в глубокий пессимизм, постепенно отрешая от мира. То была действительно тень. Подозрительная тень на правом легком, ее показал рентген на очередном медосмотре, через который их, научных работников, пропускали каждый год. Он не был исключением из человеческого рода, тень упала на мозг, проросла в нем, и, как он ни противился, избавиться от нее не мог. Он продолжал ходить на работу, жил, как и прежде, ему казалось, что он оттеснил мысль о болезни куда-то далеко, на самом же деле было не так, темная, непрозрачная тень лежала на всем. На работе, на новой кинокомедии, на белой обеденной скатерти, на улыбке дочки, даже на ссорах с женой. Она, как пигмент, просочилась во все, ее нельзя было не видеть. С того дня Дмитрий Иванович начал ощущать в груди, с правой стороны, легкую боль. Ее эхо еще больше усиливало чувство страха и неуверенности.
И вот вчера вечером позвонил рентгенолог и сказал, что ему удалось отыскать старую историю болезни Дмитрия Ивановича, еще восемнадцатилетней давности, и на одной из рентгенограмм он нашел это самое пятно. Когда-то, возможно еще в молодости, Дмитрий Иванович, сам того не ведая, на ногах перенес плеврит, с тех пор осталась спайка, которую можно обнаружить только под определенным углом. Именно так она и замечена вторично три недели назад. А боль — психосоматическая, самонавеянная. Рентгенолог сказал, что в поликлинику Дмитрий Иванович может больше не приходить, а направление в диспансер порвать. Это сразу развеяло всякие сомнения. Дмитрий Иванович разволновался и расчувствовался, чуть не заплакал. И сразу исчезла боль, и упал черный занавес, мир словно бы засветился заново.
Порой нужно испытать горечь беды, чтобы почувствовать вкус жизни. Он увидел, что она не была серой, это он сам делал ее такой, она бурлила, была многогранной, и ему вольно было погрузиться в то бурление и ощутить приятное прикосновение ее граней. В тот же миг он подумал, что жил не так, что впредь будет ощущать грани жизни, будет стараться их ощущать, не даст серости затянуть собою его будни. И не только его собственные, но и всей семьи — жены, сына и дочери. Он сам осветит их семье. Он оглянулся вокруг и неожиданно для себя зашелся легким детским смехом и по-детски зажмурился.