Артём слушал и сжимал стакан. Он хотел ответить, он знал, что и как ответить, он мог бы ответь ей на каждое слово – но он заставлял себя молчать и терпеть. Молчать, копить и терпеть.
И заговорить только тогда, когда она закончит.
– Вы, москвичи, знаете, конечно, как надо город любить, – начал он, уже не сдерживая накопившейся желчи. – Вам виднее. Хотя ничего-то вы не знаете. Жизни нихрена не знаете. У вас проблем никогда не бывало. Детства втроём с матерью и бабкой в однушке, 35 квардратных метров. А бабка обезножила и последние десять лет жизни под себя ходила. Вы не знаете, что такое – мотаться в областной центр, чтобы перед новым учебным годом ботинки себе купить. Вы сугробов не видели никогда в полный рост и не знаете, как это – если зимой нет тепла и горячей воды. Живёте, как у Христа за пазухой. Вся страна на вас горбатится, а вы только морду воротите, когда к вам едут: «Ах, понаехали!» А эти люди сюда работать едут, пахать, как никто из вас не умеет! Так что не вам от нас нос воротить. А я, если хочешь знать, не хуже тебя город знаю. И хочу его поменять! Я хочу видеть Москву живой и настоящей. Понимаешь – настоящей, а не пластиковой куклой, как этот… как эти все хотят… ваши… которые…
Он сбился и замолчал. Что-то болезненно сжалось в нём – нет, уже не зависть, а та самая обида, которую он носил в себе, обида на Бодренкова за город, за весь город. И пульсировало одно болезненное чувство, которое жило в нём последнее время, сложное, странное, и наиболее близкое слово к нему было – забота.
Да, он хотел заботиться, хотел защищать, помогать. Когда смотрел на генеральный план в офисе, именно этим чувством сжимало сердце. Он видел потенциал, какого не было нигде, кладезь в этих просторах, в глубине истории и разбросе зелёных пятен лесов и парков, в изгибе реки, в подземной жизни метро, во всем этом, если понять, если вчувствоваться, если полюбить, в конце концов, позволить себе полюбить её, а ей – себя…
Чёрт, расклеился. Он разом ухнул всё содержимое стакана, сморщился, пережидая, пока обожжённый пищевод расслабится, и закрутил головой – куда бы деть стакан. Некуда. Поставил на пол, под ноги. Выпрямился, перевёл дух. Выглядело всё это комично, он и сам понимал, но было плевать. Алкоголь уже не брал, предел достигнут. Или его так всё это задело, что не брал. А ведь он не хотел распаляться. Приказывал себе не распаляться, но не сдержался. И только замолчав, спохватился и понял, что поздно. Посмотрел на неё с вызовом – ну и пусть, будь что будет, чего ему перед ней лебезить!