Серп Земли. Баллада о вечном древе (Степанов) - страница 16

И тут молодой, стриженный под полубокс летчик, робко улыбнувшись, шагнул к столу:

— Разрешите подержать на руках?

— Подержите, — сухо разрешил старший лаборант: вообще-то такие фамильярности с собаками не допускались.

Что-то мальчишеское, озорное и доброе одновременно мелькнуло в глазах молодого офицера, когда, потянувшись к путешественнице, он спросил, подмигнув:

— А как нас зовут?

Собачка повела в ответ влажным носом, и в наступившей неловкой тишине старший лаборант смущенно признался:

— Номерная она у нас… Кто как хочет, так и зовет…

— Номерную в космос отправлять нельзя, — возразил молодой летчик. — Это же живая душа…

— Пусть будет Дымка, — подсказал кто-то. — Дымка или Шустрая.

— Ну что за Дымка, — не согласился парень. — Да и Шустрая — это не для космоса.

Он на минутку задумался, глянул в собачьи глаза, как будто в них искал подсказки, и твердо, как уже о решенном, сказал:

— Пусть будет Звездочка. За Звездочкой легче лететь…

Было 25 марта. До 12 апреля оставалось немногим более двух недель. Но почему до сих пор не забывалась, не выходила из сердца Лайка?

Спустя много лет, когда в космос летали уже люди, Владимир Иванович прочитал в дневнике Владислава Волкова такие строки:

«Внизу летела земная ночь. И вдруг из этой ночи сквозь толщу воздушного пространства, которое, как спичечные коробки, сжигает самые тугоплавкие материалы космических кораблей, — оттуда донесся лай собаки. Обыкновенной собаки, может, даже простой дворняжки. Показалось? Напряг весь свой слух, вызвал в памяти земные голоса — точно: лаяла собака. Звук еле слышим, но такое неповторимое ощущение вечности времени и жизни… Не знаю, где проходят пути ассоциаций, но мне почудилось, что это голос нашей Лайки. Попал он в эфир и навечно остался спутником Земли…»

ПЕРВЫЙ КОНЦЕРТ

Сколько прошло времени? Неделя, две, месяц? Ей казалось, что она давно уже сбилась со счета, что ее обманывает разграфленный на клеточки дней блокнотный лист, на котором когда-то еще бодрой рукой она заштриховала первый квадратик. Даже в четком цикадном тиканье часов ей слышалось что-то ироническое — одним и тем же положением стрелок они могли показывать и полдень и полночь. Впрочем, на часы не стоило обижаться: они были здесь единственным дорогим и милым слуху звуком, кроме, конечно, стука собственного сердца, все чаще и настойчивей напоминавшего о себе в этой непроницаемой стерильной тишине.

А тишина становилась тревожней. Любой звук погибал в ней, едва успев родиться, — пластиковые, словно обитые ватой стены сразу же ловили и безвозвратно впитывали слабейший шорох, шуршание карандаша о бумагу, тупой щелчок кнопки на пульте, и она уже не пыталась, как это делала раньше, перехитрить безмолвие, вспугнуть его враждебную осаду нарочитым покашливанием или внезапными шагами от стены к стене. Чужим, принадлежавшим кому-то другому голосом она роняла в вязкую пустоту привычные, почти одни и те же фразы о самочувствии, об ощущениях и после каждого такого доклада, замерев, прислушивалась к Земле. Но Земля по-прежнему не отвечала. В микрофоне, как в черной дыре, бесследно исчезал не просто ее голос — она сама словно растворялась во всепоглощающем пространстве.