Мы и наши возлюбленные (Макаров) - страница 114

С тех благословенных пор Иннина и без того не слишком счастливая планида резко пошла под уклон, она осталась совсем одна на свете, если не считать отчима, с которым она по комсомольской принципиальности с детства не поддерживала никаких отношений, в штат к нам ее, разумеется, не взяли, в другие редакции — а представлялась такая возможность, — она по все той же принципиальности, из верности нашим прежним идеалам, поступить не захотела, печататься она стала все меньше, самые простенькие заметки давались ей с трудом, неровными каракулями она исписывала кипу бумаги, отчаивалась, истерически звонила куда-то по телефону, просилась к разным сердобольным сотрудницам, чтобы они хотя бы на время взяли ее к себе, на нервной почве начала прихрамывать и в конце концов с абсолютным нервным истощением оказалась в больнице.

К общему стыду, навещать ее туда никто не ходил, сначала как будто собирались, повторяя с укором, что надо, мол, пойти, нехорошо получается, а потом и собираться бросили. Иногда Инна звонила оттуда, из опасно реального и вместе с тем мифического мира больницы, подошедший к телефону сотрудник ненатуральным голосом изображал необычайную радость, произносил какие-нибудь дежурные глупости, типа тех, какие занятые взрослые автоматически говорят детям, и спешил сбагрить телефонную трубку первому подвернувшемуся под руку товарищу. И то сказать, о чем он мог говорить с Инной? Она звонила в свою молодость, в ту редакцию, которая пятнадцать лет назад не знала ни чинов, ни формальностей, а той редакции уже не было на свете, та река уже давным-давно утекла и растворилась в море. Откровенно говоря, об Инне уже и думать забыли — людям свойственно забывать неприятности, которые способны омрачить их душевный покой, тем более если лично их эта неприятность не касается, а всего лишь напоминает назойливо о возможных злосчастных обстоятельствах жизни. А Инна между тем вышла из больницы, оказывается, третируемый ею отчим проявил о ней самую отчаянную родительскую заботу. Он и мой телефон разыскал накануне ее выхода, церемонный такой пожилой господин с манерой выражаться в высшей степени деликатной, он говорил, что прекрасно понимает, насколько обременительна занятому человеку необходимость заниматься Инниным творчеством, и тем не менее просит меня уделять ей время от времени некоторое внимание, самое минимальное, самое незначительное. А потом уже Инна принялась звонить мне чуть ли не каждый день, слава богу, уже не таким срывающимся, плаксивым голосом говорила она со мной, как некогда с кем-то по редакционному телефону, но все равно слушать ее безнадежные тоскливые вздохи было утомительно и раздражающе тяжело. Я даже срывался несколько раз и чуть ли не кричал на Инну за ее склонность к нытью, которым все равно горю не поможешь, тем более что горе это — вся ее одинокая, неприкаянная судьба, течению которой ни в коем случае нельзя поддаваться, ему надо противостоять, менять его надо, им надо управлять. Наоравшись без толку, я бросал трубку и тут же испытывал острейшие угрызения совести и успокаивал их рассуждениями о том, что на таких людей, как Инна, можно повлиять только криком, а никак не слезливым сочувствием. Доводы, разумеется, не самые резонные. Вот и теперь, не умея ими утешиться, я возлагаю надежды на сегодняшний непреднамеренный визит.