Мы и наши возлюбленные (Макаров) - страница 2

А теперь я живу в отдельной однокомнатной квартире, о которой грезят столько холостых мужчин и одиноких женщин, на письменном моем столе стоит лично мне принадлежащий, ни с кем не спаренный телефон, добытый хотя и честным путем, однако с помощью многих интриг, неопределенных намеков и посулов, — стоит и безмолвствует. Иногда, после редакционной суматохи, это бывает даже приятно: меня никто и ничто не отвлекает, и я могу спокойно сесть за стол, сознание ненарушаемости творческого покоя льстит мне и вдохновляет, однако наступление субботнего вечера понуждает меня время от времени бросать на телефон взгляды, исполненные неясной надежды, которая заставляет меня краснеть. В одиночестве, даже никому не заметном, есть что-то неловкое и стыдное.

Вот чувство, которое неизменно вытесняет собою в последнее время радость возвращения. Как это случилось, как распался круг моих друзей, столь тесный когда-то, откуда взялась вокруг меня эта глухая и безмолвная, как туман на море, неизвестность? Никогда в жизни я не знал такого количества людей, как теперь, число знакомств растет с каждым днем, я могу пройти по центральным улицам, раскланиваясь, словно конферансье, направо и налево, одиночество от этого лишь обостряется. Знакомые — это вымороченные персонажи, они заполняют записную книжку, а не душевную пустоту. Что из того, в самом деле, что память хранит сотни лиц, имен, фамилий, характерных примет, подходящих тем для ничего не значащей болтовни, острот, последних анекдотов, сведений деликатного свойства, — я приехал, я прилетел бог знает откуда, я целый месяц мотался по дорогам Сибири и Алтая, и никто не ждал того момента, когда я вновь появлюсь в Москве, никто не позвонит мне просто так, спросить, как дела. Только и всего — как дела?

Я подхожу к окну. Сеет дождь, последние листья облепили аспидный асфальт. Вчера я был еще в Алма-Ате, тополя, царственные, как колонны, не уронили там ни одного листа, а в город внезапно налетел снег, утром он таял на солнце, неутомимо, по-летнему, били фонтаны на площади, сквозь сахарные шапки все настойчивее просвечивала упругая южная зелень. Над городом неправдоподобно сияла горная гряда. Каждая улица под сенью деревьев казалась триумфальной аллеей.

Все это я записываю на бумаге. Для памяти — я не умею фотографировать, да и не слишком доверяю фотографии как дневнику эмоций. Я составляю как бы эмоциональный реестр, зарисовываю контуры пейзажа, конспектирую ощущения. Впечатления от поездок практически единственное мое богатство, пора уже навести в нем хотя бы подобие порядка. Постепенно это занятие увлекает меня, в такой безыскусной манере писать, в том, что она совершенно не рассчитана на внешнее впечатление, на посторонний глаз, есть замечательная внутренняя свобода. Сама по себе она облегчает душу, дает выход и обидам, и назойливой наблюдательности, а самое главное — на мгновение как бы возвышает меня в собственных глазах. Искушающая мысль о том, что истинное мое призвание все же не газетная суета, не гоньба за чужой славой, а вот эта внутренняя сосредоточенность, тщеславно колет в сердце. Судьба газетчика таит в себе грандиозную иллюзию. Она поглощает человека целиком, с потрохами, с буднями и праздниками, со всем тем, что называется частной жизнью. Она томит ежедневно предвкушением новизны и требует абсолютной отдачи. Вот эта-то полнейшая самоотдача и приносит неизбежно чувство удовлетворения, без компенсации такого рода ни одна самая железная психика не выдержала бы. Время от времени, особенно после молниеносной дальней поездки, после этакого броска на восток или на север, после бессонных вдохновенных ночей, испытываешь приступ самоуважения, естественный, как ломота в мышцах после физической работы. Между тем именно это в высшей степени законное чувство более всего иллюзорно. Ибо вызвано оно затратой душевных сил, искренней и безоглядной, но отнюдь не достижением благородной цели и даже не служением ей. Цель, как правило, бывает сиюминутной, повременной, настолько злободневной, что забывается и теряет всякий смысл уже по прошествии месяца. Истинный журналист смотрит на это сквозь пальцы. Он живет минутой не из какого-либо циничного гедонизма, но соответственно логике своей деятельности. Горе тому, кому преходящая суть всех его забот становится очевидной, вначале иронически очевидной, это еще бы ничего, но затем очевидной мучительно.