Тем не менее, одну свечу, последнюю, почти что у самого окна, маркиз все же оставил гореть. И бросив на кресло камзол, стянул через голову рубаху. Лавиния, почувствовав, что краснеет, поспешно отвела взгляд в сторону. Ей было неловко и стыдно, она не представляла, как будет спать в одной постели с этим чужим, неласковым человеком, пусть он ей и муж, а еще ее вдруг посетило запоздалое подозрение, что ложиться ей велели, возможно, вовсе не для того, чтобы дать отдохнуть… Увы, догадка оказалась верной. Маркиз, раздевшись и опустившись на вторую половину кровати, с пару минут полежал, глядя в потолок, затем неловко перевернулся на бок и одним движением стянул с жены одеяло.
А потом начался тот самый кошмар, от одной мысли о котором у Лавинии даже теперь начинали трястись руки. Ей было больно и страшно, но она не могла даже кричать — не оттого, что так велела мама, просто в одночасье на нее вдруг навалилась удушающая немота, ремнем стянувшая горло. О том, чтобы «брыкаться» тоже ни шло и речи, от объявшего ее ужаса Лавиния ослабела так, что даже захоти она вырваться и убежать, у нее все равно ничего бы не вышло. Она не знала, что муж с ней делал, она ничего не видела, зажмурившись по привычке еще в тот момент, когда с нее сдернули одеяло, — да и к чему было смотреть? Ей с лихвой хватило одних ощущений. Тяжесть горой навалившегося сверху тела, жесткие пальцы, сжимающие ее бедра, хриплое дыхание где-то над головой, резкий запах вина и боль, которая длилась и длилась, не утихая, кажется, целую вечность. Лавиния лежала с закрытыми глазами, молча кусая губы, и у нее не было сил даже взмолиться богам, чтобы они прекратили эту ужасную пытку…
Она не могла сказать, сколько прошло времени, прежде чем маркиз наконец оставил ее в покое — дрожащую, униженную, не понимающую, что с ней сделали, и чем она заслужила такое наказание. Она не проронила ни звука — ни тогда, ни после, когда муж, отпустив ее, вытянулся рядом — так же молча. Она понятия не имела, угодила она ему или нет, получил ли он, что хотел, ей было уже все равно. Единственное, на что хватило Лавинии — отвернуться от желтого огонька единственной свечи и спрятаться в темноте, уйти в нее с головой, как в воду, в надежде уже не вынырнуть никогда. Так плохо ей не было еще ни разу в жизни.
Но ее супруга, похоже, это совсем не заботило. Выровняв дыхание, он тяжело поднялся с кровати, задул свечу, вновь лег, отодвинувшись к самому краю, и уснул. Лавиния осталась наедине с собой, как всегда, только теперь еще и раздавленная, опустошенная, лишенная своих последних наивных грез и всякой надежды. Она проплакала до самого рассвета, молча, неслышно, так и не сумев забыться сном, а утром ее растолкали, едва задремавшую, и велели одеваться, не замечая ее опухших от слез век и покрасневших глаз, после чего усадили в дорожный экипаж и увезли из Мидлхейма на юг, в Алваро. Где спустя пару недель все повторилось снова. И снова.