Ветеран Армагеддона (Синякин) - страница 318

Мир начинается с крика и заканчивается стоном.

Виктор Астафьев в посмертной записке написал, что он пришел в мир добрый, с чистой душой, усталый и разочарованный покидает его. Ему, оказалось, нечего сказать миру. Да и нуждались ли окружающие в каких-то словах усталого и бессильного старика, всю жизнь писавшего книги, боровшегося против поворота сибирских рек на юг, против засоления озера Байкал и написавшего горькие книги жизни «Последний поклон» и «Царь-рыба»?

Да черт с ними, с реками! Умирает великая культура. Вымирает народ. Медленно гибнет страна.

Что при этом смерть одного человека?


Умер А. Вознесенский, а стихи как писались до него, так будут писаться и дальше. Их продолжали писать после великого Пушкина, их писали после Лермонтова, после Есенина и Маяковского. Книги будут писать после нас — посредственных литераторов, замахнувшихся по глупости своей на вечность, испивших из тайной чаши, в которую налит напиток богов — коктейль из умения мыслить, умения излагать свои мысли с бедной щепотью таланта или без оного. Нет никакой разницы между смертью бомжа и академика, в жизни она, эта разница, была, а в смерти ее не стало. Смерть уравнивает всех, какие памятники ни ставь на могилах — память нужна только живым и никак не мертвым.

Может, братья Стругацкие, завещавшие развеять свой прах над лично им памятными местами, были правы — нет ничего более относительно вечного, чем парк, в котором ты любил гулять и где мечтательно смотрел на водную гладь пруда. Таким образом, хоть немного приобщаешься к вечности.

Смерть существует для живых, мертвых она не застает дома.

Как быстро пролетела жизнь!

Вчера еще ты оглашал дом криком, нежно лепетал что-то матери на птичьем ребенковском языке, а вот тебе уже шестьдесят лет, а ты по-прежнему косноязычишь, но теперь уже по причине отсутствия зубов. А между этими датами случилась жизнь — «ты родился, рос, кормился соскою, жил, работал, стал староват — вот и жизнь прошла, как прошли Азорские острова».

Почему так мало?

А и в самом деле — три года младенчества, десять лет отрочества, юность уложилась в шесть лет, молодость — в десять, зрелые годы — в двадцать, и вот — пожалуйте бриться — старость. Между прочим, в восемнадцатом веке человека, которому исполнилось за пятьдесят лет, считали глубоким стариком. А жить-то когда?

У Бунина прочитал прелестную притчу о том, как Бог раздавал годы. Человеку, волу, обезьяне и собаке он дал по двадцать лет жизни. Первым взмолился вол: «Помилуй, Господи, двадцать лет пахать, не снимая ярма? Хватит и десяти, ладно?» Тут же выскочил человек: «А десять отдай мне!» Бог кивнул: «Да будет так». Тут и собака запросилась: «Нет, Господи, для меня двадцать лет много. Жить в будке, околевать от мороза и сторожить чужое добро? Хватит и десяти». — «А десять отдай мне», — сказал человек. «Да будет так», — сказал Бог. Обезьяна посмотрела в лужу и тоже к Богу: «Мне тоже много. Двадцать лет ходить образиной с красным задом? Благодарю покорно. Хватит и десяти». — «А десять отдай мне», — настоял человек.