Поздние вечера (Гладков) - страница 6

О литературных вкусах Александра Константиновича можно было бы написать точно и конкретно: они были постоянными, отчетливыми и уверенными. Все, что он писал о Пушкине, о Герцене, о Блоке, надо было бы привести здесь, но немыслимо из-за объема. И потом, когда речь шла о литературе, для него не существовало мелочей. Приведу два примера: в них Гладков — читатель и писатель — таков, каким он был. Я основываюсь преимущественно на письмах ко мне и на дневниковых записях, хотя для справедливости замечу, что о Герцене он мне 19 марта 1969 года написал текстуально то же, что я потом обнаружила в его архиве. Но вот два примера из писем.

Александр Константинович глубоко возмущен тем, что режиссер в фильме о молодом Горьком позволил себе отсебятину: «В одном эпизоде мальчишка просит у газетчика выпуск Ната Пинкертона. Но действие происходит в 96-м году, а Пинкертон в выпусках стал выходить в 1910-х годах, т. е. через 15 лет».

Второй пример: я должна сообщить Марьямову, что в очерке, помещенном в № 1 «Нового мира» за 1969 год, на стр. 159 «допущена серьезная ошибка». А именно: сказано, что в приложении к «Ниве» был издан Бьернстерне-Бьернсон, чего никогда не было. Гладков просто понять не может, как такая ошибка прошла и в редакции не нашлось «книжника», чтобы исправить.

Для Александра Константиновича ошибки такого рода никак не мелочь, а вещи чрезвычайно серьезные. Точно так же, как опечатки. Каждого литератора возмущают опечатки, особенно в его собственной работе, это ясно. Но Александр Константинович был просто безутешен, когда их находил. Кроме того, его бесило, если корректор исправлял в его тексте написание слова или пунктуацию. (Я помню, что Виктор Кин тоже горячо отстаивал свое право употреблять знаки препинания так, как ему хочется, даже если это не совпадает с грамматикой, — тут вопросы слуха и ритма фразы, я это понимаю отлично.)

Я много думала об эстетической «платформе» Александра Константиновича. Он в «Вопросах литературы» написал историю пьесы «Давным-давно» с точностью, которой могут позавидовать многие литературоведы. Но мне кажется, что есть какая-то принципиальная разница между Гладковым-драматургом и Гладковым мемуаристом и эссеистом. Он любил слово сверхзадача. Может быть, разница, о которой я говорю, отчасти объясняется разницей сверхзадач, которые си ставил перед собой. О литературе мы говорили всякий раз, когда Александр Константинович приходил, вернее, говорил он. И писал длинные письма.

У него была абсолютная независимость оценок, и он презирал литературную моду. Вся Москва увлекается «Мастером и Маргаритой», — Гладков «никак не мог заставить себя увлечься этой вещью». Ему чужда философия Булгакова.