Возвращение на Голгофу (Бартфельд) - страница 128


Он не знал, сколько времени пролежал на этом белом облаке в странном, затягивающем трансе, но, похоже, долго. Снег под ним растаял, и офицерская шинель отличного сукна пропиталась талой водой. Орловцев встряхнул головой, сгоняя наваждение, поднялся, потянувшись каждым суставом.

«Здесь, здесь лежит Юрий, убитый тридцать лет назад, 12 сентября. Здесь он лежит…» — звучало в голове Орловцева. Сладкая глубокая боль проникла в него от левого плеча вниз в подреберье. Эта тягучая боль, пронзавшая его всё глубже и глубже, не уходила. Да и он сам не хотел избавления от нее и стоял недвижно, парализованный этой болью. В мозгу стучало: он лежит здесь, я нашёл его, мой семейный счёт с той Великой войной завершён, теперь я знаю, где закончился путь младшего брата…

Орловцев, качаясь, вышел на дорогу. Поражённый Колька с тревогой наблюдал за офицером, но молчал. Он даже не решился шагнуть с дороги на территорию кладбища. Когда капитан вышел из ограды и неуверенно, как пьяный, перешел через придорожную канаву, Колька кинулся к нему, подхватил под руки и усадил в сани. За все время пути Орловцев не произнёс ни слова. Он ничего не слышал и не видел вокруг, перед глазами его стоял брат. Но не в форме прапорщика, каким видел его Орловцев последний раз в Инстербурге, а гимназистом восьмого класса, когда вся семья провожала старшего брата из родного дома в Москву, в Алексеевское военное училище.


Орловцев находился в таком состоянии, что сразу возвращаться в штаб фронта не мог, надо было прийти в себя. Комбат усадил его за стол, налил спирта в маленькую металлическую рюмку, искусно выделанную старшиной из гильзы от малокалиберной пушки. Выпили не чокаясь. Орловцев молча, повинуясь какой-то неосознаваемой воле, достал тетрадку со стихами брата.

— Капитан, ты вчера говорил, что в начале января твоя жена уезжает рожать в Москву. Отдай ей эту тетрадку, пусть сбережет и отдаст сыну твоему или дочери, когда им исполнится двадцать. Может, этим продлится жизнь брата. Надеюсь, что тебе повезет больше. Ты сможешь вырастить детей, и твоя семья будет счастливой. Я вот не сумел стать ни хорошим отцом, ни заботливым мужем. Не смог я своих сберечь, не уберег. Умерли и жена, и сын…

Смущённый комбат бережно взял тетрадь, уложил в папку, а, проводив штабного офицера, ещё долго думал о неожиданном сентиментальном шаге, таком необычном для сурового вояки, каким явно был Орловцев.

— 16 —

Декабрь 1944 года

Трое шли к посёлку через широкое снежное поле. Длинные лунные тени ползли впереди них, колыхаясь, как отражение диковинных деревьев в воде. После недавней оттепели снег поверху схватился коркой и трещал под ногами. До опушки их довезли на грузовике, дальше по полю они торили путь пешком. Лунный свет отражался от белоснежной равнины и, если бы не белые комбинезоны, их легко смогли бы обнаружить русские наблюдатели. До маленького посёлка, сильно разрушенного в октябре артиллерией обеих сторон, ходу было меньше километра. Старший этой тройки, жилистый фельдфебель Курт Матцигкайт, шел впереди, нагружённый сверх меры запасом еды, радиостанцией, тёплыми вещами, оружием. Сзади, метрах в десяти, пыхтели приданные ему солдаты, совсем молодой Юрген Лёбурн, забранный в армию месяца три назад из университетской аудитории, и уже изрядно поживший Петер Брун, зубной техник, призванный на службу летом из поселка Тремпен соседнего крайса Даркемен. Шли они медленно и тяжело. В части Курту сочувствовали: наблюдатель, выдвинутый вплотную к позициям противника, — доля незавидная, да и с помощниками ему не повезло. Но он относился к своему назначению по-другому. Опытный солдат, воевавший уже пятый год, к Сталинграду выбившийся в лейтенанты и ускользнувший из котла, выживший в мясорубке под Белгородом благодаря своему звериному чувству опасности, он понимал, что русские уже готовы к стремительному наступлению и вот-вот начнут его. И в этот момент лучше самостоятельно решать, куда и, главное, когда двигаться.