– Нетрудно ответить, – сказал босоногий старец, почесывая бороду. Лицо его то расплывалось перед глазами окончательно захмелевшего Доркина, неоднократно прикладывавшегося к бокалу на протяжении рассказа, то вновь становилось четким, то вовсе исчезало. Баламут встряхнул головой, пытаясь удержать его в фокусе, и вытаращил глаза.
– Да будет тебе ведомо, – продолжал между тем колдун, – что я и есть тот проклятый маг, который занес в ваш Данелойн талисманы. Я тогда увлекался их изготовлением… славные получались вещицы! Да… не думал я, что может разгореться такой сыр-бор!
– Ты? – Доркин таращил глаза уже непроизвольно. – Как это… триста лет назад?
– Ну и что ж, что триста лет, – раздраженно ответил старец. – Велика важность! Помолчи, дай подумать. В некотором роде я в ответе за случившееся в Данелойне. Вот что, Баламут, глотни-ка еще вина да ложись спать. Утром потолкуем. Озадачил ты меня. Одно скажу – помочь тебе я просто обязан…
Далее Баламут Доркин не помнил ничего – ни как выпил еще вина, ни как добрался до постели. Сознание покинуло его, и весь остаток ночи гулял он с принцессой Маэлиналь по зеленым лугам королевских угодий, беседуя о принципах изящного стихосложения и о достоинствах песен молодого поэта, недавно появившегося при дворе и прозванного Соловьем Леном.
Голова у Михаила Анатольевича Овечкина кружилась от переутомления. Он и вправду пережил и передумал за сегодняшний вечер едва ли не больше, чем за всю предыдущую жизнь. Мысли путались, и хотелось ему прилечь под какой-нибудь кустик, да и заснуть, а завтра проснуться в своей постели… и забыть все случившееся, как страшный сон. Однако он понимал, что это невозможно, что никогда уже не забудет он неприятного открытия, сделанного о самом себе.
И возроптал Михаил Анатольевич. Почему это одним людям достается бурный темперамент и яркая, живая жизнь, а ему, Овечкину, выпало на долю этакое оцепенение? Кто и зачем сотворил его таким – никаким? Неужели Господь Бог? Ну, и зачем Ему такой Овечкин? Который сам себе противен? Который сам себе не нужен?
Занятый этими почти бунтарскими и горькими мыслями, он не сразу заметил, что идет что-то уж слишком долго, а выхода из сада все не видать и не видать. Только когда сад, напротив, сделался совсем глухим и запущенным, остановился Михаил Анатольевич и огляделся. И увидел, что дорожка у него под ногами – не дорожка вовсе, а тропка, и никаких ворот поблизости в помине нет. Решив, что по рассеянности незаметно сошел с главной аллеи, Михаил Анатольевич недолго думая повернулся и зашагал обратно.