Пока я предавался этим беззаконным мыслям, я вдруг понял, что он пристально смотрит на меня. Неужели он заметил, что, когда он встает, глаза мои блуждают по всему его телу? Обидел ли его мой пытливый взгляд?
Он вдруг оборвал разговор. Я пытался понять почему.
А потом увидел, что он смотрит на меня. И глаза у него были такими прекрасными и — это я заметил впервые — настолько густо-зелеными, что я не сдержался и поглядел на них еще. Обычно я старался никогда не смотреть на него впрямую, но сейчас он удерживал мой взгляд, и мне хотелось, чтобы он его удерживал, потому что тем самым он как бы отдавал приказ не отворачиваться, ведь именно поэтому взрослые и смотрят друг другу в глаза: смотришь в ответ — и уже не сбежать, не скрыться, потому что тебя приглашают смотреть, связь уже не разорвешь, а отвернешься — и она разорвется, и именно в этот миг я и понял, что все это время тосковал по его глазам, не по рукам, не по голосу, не по коленям и даже не по его дружбе, по одним только глазам, мне хотелось, чтобы так, как сейчас, он смотрел на меня всегда, потому что это было невероятно прекрасно — его взгляд задержался на моем лице, а потом накрыл мои глаза, подобно руке святого, которая сейчас коснется твоих век, лба, всего лица, — ибо глаза его раз за разом утверждали, что я — самое драгоценное существо в мире, ибо взгляд его был полон божественной милости и благодати, он как бы одаривал меня своей красотой и возвещал, что и в моем взгляде заключена та же божественная милость и благодать. И тогда, в одно из последних своих посещений его мастерской в затерянном уголке мира, я ощутил всю полноту счастья, надежды и дружества. Он смотрел на меня с жалостью, ведь мне скоро предстояло уехать. Я был его другом. Больше желать было нечего. Но что-то сломалось в тот миг, когда он произнес:
— Нехорошо так на людей таращиться.
Его слова вонзились в меня, как нож. Наш сокровенный обмен взглядами вдруг обнажился и рассыпался на куски, стал доступным любому, хотя не должен был быть ведом никому.
— В каком смысле?
— Взрослый уже, понимаешь, — поддразнил меня он. — Или нет?
Что-то холодное, отрывистое, почти раздражительное в этом резком ответе никак не сочеталось с нежностью и благодатью предыдущей секунды. Неужели я все это придумал?
Я тотчас отвел глаза и больше не смотрел на него, как бы пытаясь доказать, что он ошибся, а заодно продемонстрировать, что меня очень интересует что-то слева, а с ним это никак не связано. При этом меня трясло. Я что-то нарушил. Но что именно? Ясно было одно: он поставил меня на место — и по ходу дела полностью обескуражил. Никогда еще меня не бранили беззлобно, никогда меня так не задевали слова, полностью лишенные грубости или враждебности, именно потому-то они и причиняли столь сильную боль — он ведь, возможно, хотел их сказать по-доброму, я ведь знал, что он прав, он видел меня насквозь, а мне это было так неприятно и все же так приятно.