Своего «Доктора Фауста» Пастернак в 1946 г. уже задумал, но поделиться замыслом по понятным причинам не мог.
«…порой — перевод или отрывок» — писал Набоков, воображая, как бы он смог выживать и печататься, живи в советской России. Перевод «Фауста» и перевод «Гамлета» и были для Пастернака его формулой духовного противостояния. Именно отсюда и отношение к переводу как к своему оригинальному произведению.
Но такой подход не может не сказаться на результате.
Е. В. Самойлов в постановке Н. П. Охлопкова (1954 г.) играл, как отмечают шекспироведы, «трагедию частного человека, против воли вовлеченного в мир низкого коварства» (А. Н. Горбунов. «К истории русского “Гамлета”» // У. Шекспир. Гамлет. Избранные переводы. М., 1985, с. 25).
Ту же естественную для Пастернака тему через десять лет блистательно развил в фильме Г. М. Козинцева Иннокентий Смоктуновский. И, как вспоминает кинорежиссер Сергей Соловьев, этот фильм воспринимался как фильм о «культе личности» (то есть о сталинской тирании). Но уже в 1970-х, когда «Гамлет» был поставлен на Таганке, стало казаться, что и Юрию Любимову, и Владимиру Высоцкому, не хватает в переводе той свободы и того напряжения, которые столь мощны в лирике самого Пастернака. И, наверное, поэтому спектакль начинался со стихотворения Бориса Пастернака «Гамлет». Но бунтарский Гамлет Высоцкого хрипел и выл не внутри текста, а над текстом (во всяком случае, так это представлялось автору этих заметок, в ту пору двадцатилетнему стихотворцу). И только много позже, я, кажется, понял, в чем именно был диссонанс игры Высоцкого и текста Пастернака: тот перевод был уже не в состоянии показать трагедию человека, который сознательно бросает вызов государственной лжи и государственному страху.
Потому-то Владимир Высоцкий попытался выразить смысл сыгранной им роли в стихотворении «Мой Гамлет»:
Но я себя убийством уравнял
С тем, с кем я лег в одну и ту же землю.
Однако из камерного перевода Пастернака не следовало, что шекспировская трагедия свирепого воителя со злом как раз в том и состоит, что Гамлет бросает вызов тоталитарной системе, но сам вынужден действовать ее методами и по ее законам.
Говоря школьным языком, Гамлет Пастернака — безусловно положительный и безусловно романтический герой. А для самого Пастернака «“Гамлет” — драма высокого жребия, заповеданного подвига, вверенного предназначения» (Б. Л. Пастернак. Воздушные пути. М., 1982, с. 397).
Это очень смелое и очень детское заявление: шекспировский принц не был ни тираноборцем-классицистом, ни романтиком-декабристом, ни рефлексирующим меланхоликом серебряного века.