Большие надежды (Диккенс) - страница 165

Было очень холодно, дул ветер, и оба каторжника на чем свет стоит кляли погоду. Скоро мы совсем окоченели, а к тому времени, когда карета миновала харчевню, отмечавшую половину пути, все пассажиры уже давно умолкли и только ежились и дрожали в каком-то полусне. Я тоже задремал, не успев додумать, следует ли вернуть этому несчастному два фунта стерлингов, прежде чем я потеряю его из виду, и как лучше всего это сделать. Пробудился я в страшном испуге — оттого что нырнул вперед так далеко, словно решил поплавать между крупами лошадей, — и мысли мои вернулись все к тому же вопросу.

По-видимому, я проспал дольше, чем думал: было темно, и в мигающем свете наших фонарей я не мог разобрать, где мы находимся, но в холодном влажном ветре, дувшем навстречу, уже можно было различить знакомый запах болот. Каторжники, совсем ссутулившись и низко пригнув головы, чтобы укрыться от ветра за моею спиной, сидели теперь вплотную ко мне. Первые их слова, которые я услышал, когда проснулся, были словно повторением моих мыслей: «Два билета по фунту стерлингов».

— Где он их достал? — спросил тот, которого я видел впервые.

— А я откуда знаю? — ответил другой. — Где-то они были у него припасены. Небось приятели дали.

— Мне бы их сейчас, — сказал его сосед, отпустив ругательство по адресу погоды.

— Кого? Приятелей или два фунта?

— Два фунта. Приятелей, сколько у меня их было, я бы и за фунт продал — не жалко. Ну? Так он, значит, говорит…

— Он и говорит, — продолжал каторжник, которого я узнал, — а мы это все мигом обладили, на пристани, за штабелем леса. «Ты, говорит, завтра на волю выходишь». — «Правильно, говорю, выхожу». Ну, он и попросил, чтобы, значит, разыскать мальчишку, который его накормил и не выдал, и передать ему эти два билета. Я обещал и так и сделал.

— Ну и дурак, — просипел второй. — Я бы лучше сам их проел да пропил. Он скорей всего был новичок. Ты говоришь, он тебя в первый раз видел?

— Ну да. Разные партии, разные корабли… Его-то судили вторично, за побег, приговорили к пожизненной.

— И ты… ух, и холодище, чтоб его… ты только тогда и промышлял в этих краях?

— Только тогда.

— Ну и как здесь места, ничего?

— Места хуже некуда. Туман, канавы, топь, работа. Работа, топь, канавы, туман.

Оба снова разразились проклятьями и, вдоволь начертыхавшись, постепенно затихли.

Услышав этот разговор, я готов был тут же соскочить на дорогу и остаться один в кромешном мраке, но меня удержала уверенность, что человек этот и не подозревает, кто я. Я и сам изменился с годами, а главное — моя одежда и вид горожанина исключали для него всякую возможность узнать меня без случайной подсказки. Но разве не удивительно было, что мы очутились рядом на крыше кареты? И я трепетал, как бы кто-нибудь, по столь же удивительной случайности, не произнес при нем моего имени. Чтобы оградить себя от этой опасности, я решил слезть у самого въезда в город. Это мне удалось. Маленький мой саквояж лежал в багажном ящике у меня под ногами; я без труда достал его, выбросил на дорогу и сам спрыгнул следом — у первого фонаря, на первых булыжниках городской улицы. А каторжники покатили дальше. Я знал, в каком месте их ссадят и поведут прочь от большой дороги — к реке. В воображении я видел лодку с гребцами-арестантами, поджидающую их у затянутых илом ступеней пристани, — слышал грубое, точно собакам брошенное: «Давай греби!» — видел прóклятый богом Ноев ковчег, застывший на черной воде.