Сказав это, он так растянул рот, что я мог бы опустить туда целую газету.
— Вы меня совсем обескуражили, — сказал я.
— Что и требовалось, — сказал Уэммик.
— Значит, — продолжал я, начиная сердиться, — по вашему мнению, никогда не следует…
— …вкладывать капитал в друзей? — подхватил Уэммик. — Конечно, не следует. Разве только если человек хочет избавиться от друга, а тогда надо еще подумать, какого капитала не жаль, чтобы от него избавиться.
— И это ваше окончательное мнение, мистер Уэммик?
— Это мое окончательное мнение здесь, в конторе.
— Ах, вот как! — сказал я, не отставая от него, потому что в последних его словах усмотрел лазейку. — Но, может быть, в Уолворте вы были бы другого мнения?
— Мистер Пип, — ответил он с достоинством, — Уолворт это одно, а контора — совсем другое. Точно так же Престарелый это одно, а мистер Джеггерс — совсем другое. Смешивать их не следует. О моих уолвортских взглядах нужно справляться в Уолворте; здесь, на службе, можно узнать только мои служебные взгляды.
— Очень хорошо, — сказал я с облегчением. — Тогда можете быть уверены, что я навещу вас в Уолворте.
— Мистер Пип, — отвечал он, — рад буду видеть вас там, если вы приедете как частное лицо.
Мы вели этот разговор почти шепотом, хорошо зная, каким тонким слухом обладает мой опекун. В эту минуту он появился в дверях кабинета с полотенцем в руках, и Уэммик тотчас надел шинель и приготовился загасить свечи. Мы все вместе вышли на улицу и у порога расстались: Уэммик повернул в одну сторону, а мы с мистером Джеггерсом — в другую.
В течение этого вечера я не раз пожалел, что у мистера Джеггерса нет на Джеррард-стрит Престарелого, или Громобоя, или кого-нибудь, или чего-нибудь, что могло бы придать ему хоть немного человечности. Очень грустно было думать, да еще в день рожденья, что едва ли стоило достигать совершеннолетия в таком настороженном и недоверчивом мире, какой он создавал вокруг себя. Он был в тысячу раз умнее и образованнее Уэммика, но Уэммика мне было бы в тысячу раз приятнее угостить обедом. И не одного только меня мистер Джеггерс вогнал в тоску: когда он ушел, Герберт сказал мне, устремив глаза на огонь, что, наверно, на его, Герберта, совести лежит какое-то страшное преступление, о котором он начисто забыл, — иначе он не чувствовал бы себя таким виноватым и подавленным.