Рудобельская республика (Граховский) - страница 177

Слезы смешивались с жгучим гневом, с неутолимой жаждой мстить за смерть и муки, только бы вернуться домой, вызволить родных и близких от шомпола и плети.

Партизаны ждали весны.


А в волости разгулялась шляхта. Люди смотрели и говорили: «Взбесилась свора перед погибелью». В мясоед в каждом застенке играли такие свадьбы, что аж дым коромыслом. По три дня пили и ели, «до помраценья гловы» плясали мазурки и падекатры. На масленицу с гиканьем и свистом в легких саночках, обнявшись с познанцами и лихими уланами, раскатывались раскрасневшиеся шляхтянки. Они специально приезжали в Карпиловку пофорсить перед «мужицким быдлом». Хотя и не умели, но старались разговаривать «по-польске́му». Шуляки уже называли себя шуляковскими, Шпаки — шпаковскими. Шепелявые шляхтюнчата уже старательно шпарили стишок:

— Кто ты естэсь?
— По́ляк ма́лы.
— Яки знак твой?
— Ожел бя́лый.

Пусть бы забавлялись своим «паньством», пусть бы тешились. Но повыползали недавние бандюки из шайки Казика Ермолицкого и Плышевского, нанялись в полицианты, гарцевали по селам вслед за Смальцем, полосовали шомполами близкую и дальнюю партизанскую родню, выгребали из хат все до крошки. Вынюхивали, выискивали, чью бы еще душу продать пану коменданту.

С хаты Романа Соловья шляхтюки не спускали глаз: знали, что старик наведывается к партизанам, может, и за фронтом бывает. На день-два притащится домой, отощавший, помятый весь, повернется и опять исчезнет на несколько недель. Давно куда-то пропала и его Марылька. В хате одна Ганна управляется. День и ночь топчется и молчит: никому не жалится, ни с кем не заговорит — одна и одна.

Сколько раз приходил к ней полициант Сымон Говоровский, то угрозами, то лаской допытывался, куда дед подевался. А Ганна только руками разведет:

— Не иначе, помоложе пошел искать.

Полициант стеганет плетью по голенищу да как гаркнет:

— Ты мне не выскаляйся! Правду говори!

— Ей-же-боженька, Сымонка, полаялись. И кабы за что было? Эт, так, за драный мех, а в меху смех. Так же разошелся и в белый свет подался, старый дурень.

— Куда подался? — допытывался Говоровский.

— Так же разве сказал? Свет великий, куда-то ж потянулся.

— А дочка где?

— Была у собаки хата, а у меня дочка… Выросла, разумная стала, мачеха ей никак не угодит. Может, к теткам пошла или служить нанялась в какой двор.

Как ни старалась Ганна, а Говоровский мало верил ей: все шпионил, вынюхивал. Это он прожужжал жандармам уши, что Соловей награбил панского добра, и теперь его старая роскошествует, а сам в «бандиты» подался. Налетела жандармерия в убогую Романову хату, стала все переворачивать вверх ногами, вытряхивать из сундука юбки, кофты, холщовые бабьи рубахи. Жандармы стояли в дверях, а Сымон так все перетряхивал, что аж вспотел. Ганна, сложив руки, сидела у окна и не шевелилась. Ей почудилось, что что-то мелькнуло во дворе. Взглянула и чуть не сползла со скамьи, онемела на какое-то мгновение, потемнело в глазах: она увидела Марыльку. Войдет в хату — и пропала. Неужто не догадается? Под навесом же жандармские рысаки стоят. «Дай, боже, ей разум», — прошептала старуха.