Избранное (Петрович) - страница 47

— И видите, до чего я, горемычная, дошла. Сама себе была хозяйкой, а теперь должна обслуживать других, терпеть обиды да еще и почитать тех, кто хуже меня. Да вы сами все видите, и вы ведь, наверно, знали деньки получше. Разве не так, дорогой мой? — вытирая фартуком глаза, закончила она свой трогательный рассказ. — Послушайте, Янош, не сердитесь, умоляю вас, на мои слова, но я хочу вас спросить — только из уважения к вам и по христианской любви, — откуда вы родом, есть ли у вас родственники, жена, дети, в общем, кто-нибудь свой?

Янош обтер пальцами усы, поднялся и, делая над собой усилие, произнес:

— Извините, я вам сегодня хорошо наколол дрова?

Перса яростно ударила ножом по индюшачьей лапке и подумала: «Не увидишь ты больше, подлец, на свой фруштук ничего, кроме вчерашнего гороха!»

— Хорошо, хорошо. А теперь убирайтесь, нечего тут торчать, раз вам не сидится! Подумаешь, философ!

В тот день она уже не дала ему оставшиеся на столе куски хлеба для Мацко, хотя Янош, дрожа от негодования, доказывал, что сам видел много объедков и что скотину, которая целый день трудится, надо кормить. Над ним потешались, а ему не оставалось ничего иного, как разделить с Мацко свою порцию.

Каждый день приносил новые неожиданности.

Однажды утром у Мацко оказалась вымазанная известью спина, в другой раз ему подрезали хвост. Все было точно продумано, согласно общему заговору. Напрасно Янош жаловался игумену. Тот ругался, но и сам не прочь был позабавиться, а позже от всего сердца смеялся, глядя, как Янош, изрыгая сквозь зубы проклятия, промывал ослиные ноздри, в которые послушники насыпали нюхательного табака, так что осел совсем очумел, чихал, кашлял, сопел, скакал и дул в небо.

Каждое издевательство над безответным животным Янош принимал на свой счет.

Он стал еще более мрачным, но более беспокойным. Куда бы ни пошел, он пугливо оборачивался, словно опасался засады и подвоха. От людей он совсем отгородился, однако теперь он неуклонно следил за ними — смотрел, подслушивал, а в его мутных глазах, едва заметных под опущенными веками, вспыхивали огоньки ненависти. Он и работал уже не так старательно, стал небрежнее, не мог целиком уйти в дело, ежеминутно отрывался, прислушивался, выслеживал, крадучись на цыпочках: не затевают ли опять против него какую-нибудь каверзу. Усталый, он нередко вскакивал среди ночи, потому что ему казалось, будто ржет от боли Мацко, будто ему втыкают булавки под копыта.

Лежа на тюфяке, Янош, когда его никто не слышал, скрипел зубами, сжимал кулаки и мечтал о мести. А на заре вставал несколько успокоенным, но еще более печальным. Куда податься? Город его страшит. Здесь — то самое место, где, казалось, можно было бы спокойно ждать или чего-то хорошего — что почти невероятно, — или смерти.