Поостережемся же судить о ценности человека по одному-единственному его деянию. Об этом еще Наполеон предупреждал. А особенно показательны в этом отношении так называемые горельефные, особо тяжкие преступления. Ну, а то, что мы с вами не имеем на совести ни одного убийства – о чем это говорит? Лишь о том, что нам для этого недостало двух-трех благоприятных обстоятельств. А соверши мы их – что знаменовало бы это в нашей человеческой ценности? Вообще-то нас скорее бы начали презирать, если бы в нас нельзя было предположить способность при известных обстоятельствах убить человека. Ведь почти во всех преступлениях выражаются и такие свойства, без которых не обойтись мужчине. И вовсе не так уж не прав Достоевский, когда говорит об обитателях сибирских каторжных тюрем, что они составляют наиболее сильную и ценную часть русского народа. Так что если у нас преступник напоминает чахлое, недокормленное растение, то это только не делает чести нашим общественным отношениям; во времена Ренессанса преступник процветал и даже на свой лад украшал себя доблестями, – правда, то были доблести ренессансного размаха, virtu[181], добродетели, очищенные от морали.
Так давайте же возносить только тех людей, которых мы не презираем; моральное презрение – куда большее унижение и урон, чем какое угодно преступление.
741. Поношение только оттого вошло в наказание, что определенные кары налагались на презренных людей (например, рабов и т. д.). Те, кого наказывали больше всего, были презренными людьми, и в конце концов к наказанию присовокупилось и поношение.
742. В древнем уголовном праве было очень могущественно религиозное начало: а именно, понятие об искупительной силе наказания. Наказание очищает; в современном мире оно запятнывает. Наказание – это расплата: ты действительно избавляешься от того, за что ты хотел столько выстрадать. Если ты в эту силу наказания веришь, то потом и вправду получаешь облегчение и передышку, нечто близкое новому здоровью и восстановлению. Ты не только снова заключил свой мир с обществом, ты и в собственных глазах, перед самим собой вновь достоин уважения, – ты «чист»… Сегодня же наказание обрекает человека на изоляцию даже больше, чем сам проступок; злосчастье, следующее за проступком, настолько возросло, что все оказывается как бы неизлечимым. После наказания человек предстает перед обществом – как враг… Получается, что отныне у общества одним врагом больше…
Само jus taloni[182] может быть продиктовано духом возмездия (то есть служить своего рода умерением инстинкта мести); но у ману, например, это прежде всего потребность в том, чтобы иметь эквивалент для искупления, чтобы мочь снова быть «свободным» в религиозном смысле.