Большое солнце Одессы (Львов) - страница 138

Снятые, но еще не увезенные памятники громоздились на кладбищенском подворье, между мертвецкой с провалившимся куполом и склепами раввинов. Склепы были мраморные, и на стенах их, обращенных к востоку, значились имена ребе Шимона Ляховецкого, ребе Натана Лурье, ребе Ария Вовси и других, над которыми хорошо потрудились осенние дожди и весенние ветры, бьющие могильным плитам в лицо.

Один раз в год, накануне рошгашана, покойников навещал ребе Иосиф Диамант. Он приходил сюда исправно каждый сентябрь, за исключением сентября 1952 года. Но в первый месяц осени 1953 года он снова пришел к ребе Шимону Ляховецкому, ребе Натану Лурье, ребе Арию Вовси — пришел прямо из гостеприимного дома епископа Одесского и Херсонского Бориса, который немало содействовал восстановлению гражданской чести Иосифа Диаманта и возвращению его на должность одесского раввина.

Ребе Иосифу было уже под восемьдесят — возраст, в котором вспоминают предков не только из почтения и любопытства. Он рассматривал клочок земли слева от стены раввинов. Этого клочка ему вполне хватило бы, если бы городские власти сделали для него, раввина, исключение. Строго говоря, ничего сверхъестественного в этом допущении не было, и ребе склонялся к мысли, что самое главное в таком деле — найти нужного человека. А жизнь учит нас, коль скоро возникает важное дело, появляются и нужные люди.

Но, как говорится, человек предполагает, а бог располагает — и Иосифу Диаманту так и не суждено было сыскать нужного человека.

Сначала смерть заявилась к ребе Иосифу в виде легкого сезонного катара, настолько легкого, что даже самый проницательный человек не признал бы ее в этом обличье. Потом она вдруг обернулась эмфиземой и двусторонним отеком легких, и в этом обличье ее не мог не узнать даже самый последний дурак. Должно быть, именно он, этот дурак, в девять утра пустил слух, что ребе уже готов, хотя на самом деле ребе подвел итоги часов пять спустя, между двумя и тремя часами пополудни.

Когда прошел этот дурацкий слух и люди со двора хлынули в квартиру, сиделка Роза Куц, багровая, разъяренная, встала у двери и солдатским голосом потребовала тишины и покоя, потому что ребе хочет поговорить с богом, а здесь гам стоит такой, что даже конского ржания не услышишь, не то что господнего гласа.

— И вообще, — Розалия Куц притворила двери поплотнее, — вообще это неприлично: можно подумать, что вы торопите ребе. Евреи, я вам говорю, это производит нехорошее впечатление.

Голова Розы была повернута вполоборота к толпе, и люди видели редкой красоты профиль тридцатипятилетней женщины. Но обращенная к двери левая половина ее лица, с голубым протезом в глазнице, была изуродована трижды — осколком снаряда, чадным пламенем горящего тягача и ножом хирурга. В тысяча девятьсот сорок первом году Роза Куц, комсомолка, двадцать пятого года рождения, образование — восемь классов, неподалеку от казахстанского города Кзыл-Орда сказала своей маме "До свиданья, мама!” и пересела из гражданской теплушки, которая шла на юг, в другую, солдатскую, которая шла на север. В октябре сорок четвертого года Роза вернулась к маме, на Костецкую, тринадцать. Увидев дочь, мама отыскала свободное место на стене и минут десять подряд колотилась об это место головой. Потом, когда силы и сознание оставили ее, и тело, скользнув по стене, шмякнулось на пол, дочь подняла ее и перенесла на постель. В этой постели она пролежала пять недель, до того дня, когда пришло извещение, что ее муж и Розочкин папа Ефим Куц пал смертью героя в пяти километрах от венгерского города Секешфехервар.