Большое солнце Одессы (Львов) - страница 68

А здесь нет войны. Здесь тихое августовское солнце, от которого можно укрыться в тени, здесь блекло-голубое августовское небо, которое можно наблюдать, укрывшись в тени, здесь стрекочут кузнечики, которых можно слушать, укрывшись в тени, здесь шелестят травы, шуршат в стерне желто-зеленые ящерицы и время от времени обозревает свои сусличьи горизонты трусливый шкодник — пятнистый грызун-суслик.

Ну хорошо, рассуждал Женька, допустим, мы тоже поехали бы на Херсон. Как все. А дальше? Дальше — «юнкерсы», бомбы, зенитки и беженцы: подводы, подводы, тысячи подвод.

Нет, они, конечно, правильно решили, убеждал себя Женька. Ведь так или иначе мы бежим, эвакуируемся, так зачем же лишний раз лезть под бомбы? Зачем? Ведь это люди просто по глупости выбрали самую оживленную дорогу — на Херсон.

Но едва Женька представлял себе вереницу подвод, выползающую на рассвете из Николаева — толстые одесские мамы с грудными детьми, нерасчесанные старухи с погасшими глазами на оливковых лицах и тощие перины, обкатанные серым пухом, — как хотелось бежать туда, к этим людям, которых война не оставляла ни на минуту. Женька не называл себя предателем, но слово это беспрестанно бродило где-то на задворках; и, если бы Женьке понадобилось в этот день честно сказать себе, кто он есть, Женька не нашел бы никакого другого слова, кроме этого одного — предатель.

Мать и Елизавета Борисовна с тех пор, как переправились через Ингулец, были Женьке просто невмоготу.

— Поиграем в молчанку, — сказала Ксения Андреевна.

— Тоже игра! — сказала Елизавета Борисовна.

Женька не ответил, Женька молчал, молчал не потому, что как-то хотел показать им, что они невыносимы ему, а потому лишь, что слова, какие бы слова он ни сказал, не изменили бы главного — вот этого отвратительного, будто весь набит сладковатой запыленной кашей, ощущения трусливого предательства. Почему он здесь? Почему он уехал из Одессы? Разве в Одессе немцы? В Одессе же свои. Одессу надо оборонять, Одессе нужны солдаты, а у него, Женьки, рост — сто семьдесят девять. Шея только худая и руки, а рост — сто семьдесят девять, на пять сантиметров больше, чем у папы. А красноармейцы, которые шагали по Пироговской и пели «Если завтра война»? Там же были такие, что Женьке до уха не достанут. А эти… нет, эти ничего не понимают. И не поймут.

Вымещая злобу на лошадях, Женька нахлестывал их неистово, с присвистом, как одесский биндюжник в гололедицу на Военном спуске, когда площадка вот-вот покатится назад, неся гибель всем — и крытому брезентом грузу, и лошадям, и ему, человеку.