— У нас было три обыска. — Она налила в чашку кефир, вложила в руку сына кусок хлеба, поцеловала его в макушку. — Один обыск — на Грановского, когда брали папу, другой — на даче, третий — здесь, когда брали маму. Забрали все — деньги, драгоценности, облигации, книги, мои платья, папины костюмы, ведь все заграничное, как можно оставить? Две комнаты сразу опечатали, все, что там было, тут же пропало — папины и мамины документы, патефон, даже велосипед Владлена. Я написала заявление, просила вернуть самое необходимое, никто не ответил. После обыска заставили расписаться, что никаких претензий к НКВД нет, пригрозили: «Не подпишете, ничего не оставим». Тащили прямо на наших глазах, взламывали замки у чемоданов. Все унесли, даже шкаф, по-видимому, и бедный шкаф оказался антисоветским.
Она снова поцеловала сына в макушку, исподлобья взглянула на Варю.
— С работы выгнали сразу, как арестовали папу, сократили мою должность, через неделю должность восстановили, взяли другого человека.
— А кем ты работала? — Варя тоже решила говорить ей «ты».
— Переводчик с английского. И французский знаю. А вот не берут. Позвоните через неделю, потом еще через неделю, а один тип сказал: «Смените фамилию». Представляешь, это когда я хотела устроиться ночной уборщицей, мыть полы и туалеты. Увидела объявление: нужны почтальоны. Меня устраивает, письма и газеты можно разнести, пока Владлен не ушел в школу, все же Ванечка под присмотром. Зашла. Говорят: «Пишите заявление и завтра приходите к шести утра». Прихожу назавтра, они опускают глаза. «Извините, место занято». Через несколько дней смотрю — объявление по-прежнему висит. И все равно хожу, хожу… И в НКВД и на Кузнецкий, 24, и в прокуратуру, и в военную прокуратуру, папу искала по тюрьмам, маму… Никого не нашла, осудили «без права переписки», значит, нет их уже… Так бы и сказали, нет, надо гонять из тюрьмы в тюрьму, от окна к окну, мучают людей!
— Мне это знакомо.
— Да? У тебя кто-нибудь арестован?
— Я носила передачи Саше Панкратову.
Лена потемнела лицом.
— Мы все виноваты перед Сашей, не помогли ему тогда…
— А что вы могли сделать?
— Не знаю, что именно, но должны были делать. Писать письма, заявления, ходить в НКВД, к прокурорам, отстаивать своего товарища. Тогда только начиналось. А мы молчали. Теперь расплачиваемся за это. И я, и мой отец, и Сашин дядя, тысячи, миллионы людей расплачиваются.
— Началось раньше: с коллективизации и раскулачивания.
— Да, конечно. — Лена спустила мальчика с рук, он пошел к своим кубикам, уселся возле них на полу. — Но я тогда жила за границей, ничего этого не видела. А Саша — это на моих глазах. Не знали мы, что это нас коснется. И сейчас, когда я вижу людей, которые отворачиваются от меня, я думаю: и к вам это придет, и тогда вы вспомните про тех, кого избегали. Ведь за эти три, вернее, четыре года я ни разу не была у Сашиной матери. Не хотела прикасаться к чужому страданию, берегла собственное спокойствие и наказана за это. Такие мысли приходят, Варенька, в голову. Стыдно, стыдно.