Когда каторжник снял в тот день рубашку и встал на колени, небо не увидело здоровой кожи — только сплошные старые раны. Шрамы и зарубки покрывали его туловище, что особенно заметно было на спине, ее кожа напоминала растрескавшуюся от засухи почву прерий, на которую он теперь, будто в молитве, преклонил колени. Между холмами мышц вились реки сечений, застарелые шрамы пулевых ранений обозначали на этой карте места, где зарыты клады, многие из этих кладов так и не были вырыты, — пули не были изъяты врачом. Свинец, которым Кавалерия был начинен время обратило в золото опыта. Разум человека — лучший философский камень, боль — необходимый для его работы реагент.
— Господь милосердный, братцы! Видать какой-то картограф принял эту спину за tabula rasa, превратив ее в карту прерий, во всяком случае спина такая же широкая, как степь! Клянусь, я отчетливо вижу здесь Змеиный каньон, стены которого аборигены используют, как заграждения, при ловле и укрощении диких кобыл. А вот и Каньон в форме подковы, в котором находится главная деревня одного из племен… Кажется, Пепельногривых! Да, все верно, Пепельногривых… — в этот момент выглянувший из-за плеча Кнута Мираж посадил в почву разбойника семя идеи. Его язык был столь же сладок и искусен, как и язык змея-искусителя, убедившего Еву испробовать запретный плод с древа познания добра и зла. Разум разбойника был далек от этих двух полюсов, он жил на просторах Прерикона и в суровой серости здешних реалий, ему эдемским яблоком служила нажива. На тот момент посаженное семя еще не взошло в его почве, Кнут только бросил дикий взгляд на Миража, и тот поспешил убраться обратно в толпу, из которой вышел, если, конечно, пройдоха не возник прямо из воздуха, как какой-нибудь джин.
Когда вездесущий плут ушел, Кнут вновь осмотрел спину Кавалерии: так осматривает пахарь поле перед работами. Никакая плеть не ранит больше, чем заточенная сабля, — эта спина пережила по меньшей мере несколько сабельных ударов, однако же вот, — она перед ним! Впрочем, едва ли Кнута это наблюдение в чем-то разубедило, пожалуй, лишь прибавило пылу. Высоко замахнувшись плетью, он нанес первый удар…
На протяжении всего наказания, а ближе к его концу — все громче, зубы Кнута скрипели, настолько сильно ходили его челюсти, будучи крепко сжатыми. Пламя его ненависти разгоралось все сильнее с каждым ударом плети, языки этого пламени взвились в тот день до небес. Его запал совсем не тратился в процессе бичевания, но напротив, лишь увеличивался. Посети чью-то голову мысль вложить зерно Кнуту между зубов, они бы сработали не хуже мельничьих жернов, перемолов зерно в муку в два счета.