В русском жанре. Из жизни читателя (Боровиков) - страница 41

Фёдор Иванович, натурально присяжный поверенный, со всеми вытекающими из этого заработками, а ликёр — это, конечно, ликёр. Тяжело. Я не хочу сказать, что усталость исключительно от ликёров и достатка, но… а что другое скажешь?

Всё-таки Серебряный век и наша неодолимая тяга к его тайнам, желание найти сходство с теперешним, на худой конец скопировать, сымитировать (прозу Брюсова стали экранизировать!) — всё это далеко не самая вкусная и здоровая пища в наше время. «Как я устал» и «налей мне ещё» — в любом интерьере останутся этими фразами. «Все мы бражники здесь, блудницы…» Красиво. А если то же, но другими словами: «Все мы здесь алкаши и б…»?

* * *

Едва ли про другого русского поэта можно сказать, что он — народный любимец. По отношению даже к Пушкину придётся делать оговорки.

Когда Анна Ахматова сказала, имея в виду гонения властей на Бродского: «какую они ему делают биографию», она подразумевала и поэтов старшего поколения, прежде всего Мандельштама и себя, которым и в самом деле давление режима делало биографию — особенно самой Анне Андреевне. Если рецензент 10-х годов мог ядовито и вполне справедливо заметить, что «Анна Ахматова мучается не потому, что её оставил возлюбленный, а потому, что это её профессия», то современный исследователь Ахматовой прежде всего видит внешние обстоятельства, сделавшие её музу трагичной, прежде всего то, насколько она «была там, где мой народ, к несчастью, был». Но страдания и испытания притягивались, провоцировались самой Ахматовой ведь не столько политически, сколько метафизически. И трагичность её зрелых любовных стихотворений не ниже градусом, чем «Реквием», при, казалось бы, столь разных уровнях источников страдания.

В ещё большей степени профессиональность страдания, что звучит цинично, ну скажем, удел страдальчества, были присущи Сергею Есенину. Внешние давления не удовлетворяли его едва ли не мазохистскую жажду страдания. Ни «вихрь событий», ни любовные романы — ничто в сравнении с внутренним чёрным огнём, сжигавшим его и столь обнажённо проступавшим в его стихах. «Я последний поэт деревни…» — и потому, что деревне худо, но главным образом потому, что последний, — это нечто! И Маяковский восклицал: «.. Я, быть может, последний поэт». Борис Пастернак, кажется, первый отметил не антагонизм Маяковского и Есенина, но их близость и явное влияние Маяковского на Есенина. Он, Пастернак, и Живаго своего определял как «человека, который составляет некоторую равнодействующую между Блоком и мной (и Маяковским, и Есениным, может быть)».