Где-то гремит война (Астафьев) - страница 74

Деньги Илька завернул в платок и упрятал глубоко в карман. Но, подумав, перепрятал — засунув их за голенище сапога.

Илька не раз думал, как он будет прощаться со сплавщиками и благодарить их. Бабушка говаривала когда-то, что добрым людям за добро не грех и в ноги поклониться. И мальчишка уже давно и твердо решил поклониться каждому сплавщику в ноги. Но вот, когда заговорили все разом, стали пожимать ему руку, как большому, хлопать по плечу, он только твердил одно и то же:

— Спасибо, дяденьки, спасибо, дяденьки!

В мешок из-под сухарей ему насыпали крупы, бросили несколько банок консервов. Он приделал к мешку веревочные лямки.

Присел Илька возле стола в последний раз, как это делают при разлуке все порядочные люди, и после торжественной, какой-то особенно печальной минуты пошел с плота. Когда он поднялся на крутой яр, от которого тянулись на гавань толстые нити тросов и цинков, еще раз оглянулся.

На плоту крепко стоял, широко расставив ноги, Трифон Летяга и смотрел вслед Ильке. Рядом с ним сидел на выдернутой потеси и дымил трубкой дядя Роман. Остальные сплавщики вытаскивали из барака вещи, хлопали одежду, связывали в пучки багры.

Илька поглядел на старика, вспомнил его слова, сказанные на прощанье: «Живи, Илюха, как душа велит. Не улыбайся, когда на то охоты нет, и не плачь без надобности», — и помахал рукой:

— Спасибо, дядя Трифон! Спасибо, дядя Роман!

Илька повернулся и пошел, наклонив голову. Его душили слезы, но он не плакал. Реветь не надо. Он уже не тот опасный для «опчества» малец, у которого слезы готовы брызнуть от первой обиды и особенно от ласки.

Он уже зарплату получил, за первую получку расписался. И теперь твердо знал, что, если в жизни будет когда-нибудь трудно, если случится беда, надо бежать не от людей, а к людям.

1958–1959

Стародуб

Леониду Леонову

На крутом лобастом мысу, будто вытряхнутые из кузова, рассыпались десятка два изб, крытых колотым тесом и еловым корьем, — это кержацкое село Вырубы.

Приходили сюда люди, крадучись, один по одному, и избы ставили на скорую руку, стараясь влезть в них до стужи. Потом уж достраивались, вкапывались глубже, отгораживались высокими крепкими заплотами. И можно было в Вырубах увидеть раскоряченные, невзрачные избы за крашеными резными воротами, за тесаными заборами в ухоженных дворах. Впрочем, у иных хозяев эта наспех поставленная первая изба, первый приют поборников «древлеотеческих устоев», сбежавших от утеснений «нечистых» нововерцев, становилась потом зимовьем, иначе говоря, флигелем.

Мыс, на котором приютилась деревушка, был накрепко отгорожен от мира горными хребтами и урманом — тайгой. Лишь изредка по реке Онье мимо деревни проносились на плотах верховские жители, лихорадочно работая скрипучими потесями. Там, в верховьях, по соседству с кочевниками-скотоводами, в засушливых степях мыкали горе русские переселенцы — это они на сплав уходили и гоняли плоты по бешеной Онье, мимо упрятавшихся в горах раскольничьих скитов и сел, очень похожих на Вырубы, угрюмых, потаенных. Уже давным-давно нет в живых того, кто первым пришел на мыс, огляделся, настороженно прицеливаясь: горы сзади, горы спереди, горы справа, горы слева, и среди них с пеной на губах мчится, бушует Онья. Тесно Онье в скалах, жестко на камнях, невесело в ущельях. Только прибежит к плесу, успокоится немного, вздремнет, и опять впереди порог, шивера или перекат. Опять дерись, пробивай дорогу и смотри, как весело, буйно играют в струях таймени да хариусы.