Что бы там ни было, наша маленькая или большая семейная туча не наводит тень на этот очаровательный, как и всегда у Балансов, вечер. Любезный тон приглашенных, интерес и внимание, которое они проявляли по отношению друг к другу, в том числе и ко мне, не звучали назойливо и производили на меня восхитительно успокаивающее действие. Балансы любили проявить оригинальность, собирая у себя самых разных гостей – от актерской пары, возглавляющей благотворительное общество, до дремлющего академика; здесь были и промышленники, интересующиеся искусством, не обходилось и без нескольких молодых и красивых женщин, которые, очевидно, символизировали былую любвеобильность хозяина дома.
Филибер, надраенный и расфуфыренный, утративший все возрастные признаки, но приставучий как банный лист, решительно увел меня из гостиной в курительную, указал мне на кресло тем характерным жестом, в котором было нечто от изящества его отца.
– Садись! – сказал он сипло.
Выше меня ростом, с тусклыми глазами, какими-то бесцветными волосами, то ли желтоватыми, то ли сероватыми, он вполне мог бы напугать женщину на углу улицы и даже изнасиловать ее.
– Скажи, скажи мне. – И он рассмеялся бухающим смехом. – Это правда насчет денег? У тебя есть деньги?
– Откуда ты знаешь? Ты теперь хочешь денег, и ты тоже?
– Родители сказали. Да все говорят, что ты теперь при деньгах.
Да уж, в самом деле! Даже этот младенец интересовался моим состоянием! Теперь меня не так удивлял тот радушный прием, который оказали мне его родители, и еще менее – особая приветливость и сердечность моих собеседников. Я не выступал уже в роли рассеянного мужа Лоранс; я стал богатым композитором, автором «Ливней», я стал личностью. И денежные воротилы в этот вечер быстренько стушевались перед баловнем эфемерного успеха. До сих пор на меня смотрели как на вассала, мужа и прихлебателя Лоранс. Сегодня же – и я это отлично понимал – меня короновали, я стал сюзереном и полномочным супругом!.. Они пока не знали, что я уже превратился в никчемного статиста, почти выставленного за порог... Мне внове были эти уважительные взгляды и слова, но только все они запоздали.
– Хочешь посмотреть на свою картину? – спросил Филибер.
Балансы действительно обладали прекрасной коллекцией импрессионистов, которую приобрел глава семьи благодаря своему нюху и, как он говорил, буквально за кусок хлеба (но, думаю, уже в то время на подобную покупку ушло куда больше кусков хлеба, чем нюха). Там было два Мане, один Ренуар, один Вюйяр и в углу – мой любимый Писсарро: на первом плане он поместил деревню, за ней округлые холмы, цвета зеленого яблока, как на рисунках детей, по их склонам струился мягкий, чистый свет, ликующий свет лета в разгаре. Свет омывал колосья на картине, пригибал их и будто причесывал в одну сторону. Он словно накинул креп на сверкающие, пышные, как гривы, кроны вытянувшихся в струнку деревьев. Свет разбросал серебряные блики по реке, остановив ее течение, как будто и не торопилась она к морю. И уже казалось, этот безыскусно-простодушный пейзаж весь создан светом, а потом уже пришел художник и нарисовал его таким, каким застал: недвижным. Той ложной, притягательной неподвижностью, которой кажется нам вечность, запечатленная и обещанная на его полотнах... За свою жизнь я наслаждался многими картинами, нередко более тонкими и сложными или более безумными, но эта... в ней больше всего меня трогал образ счастья, и счастья вполне доступного.