Таня Соломаха (Плачинда) - страница 72

— А тебе что, Гаврюха, свет белый надоел? — спросили с подводы, стремясь как-нибудь поддержать разговор.

— Где там!.. Жить хочется, и еще как!..

— Ну, и сколько же лет еще хочешь протянуть?

— Об этом поспрошай у моей Ганны…

— А жинка тут при чем?

— Чудак-человек, от жинки и зависит…

— Та ну?..

— Не знаете вы, хлопцы, что такое жинка…

— А ну, Гаврюша, поясни, — ухватились партизаны, стараясь рассеять печаль.

— Так слушайте… Была у одного мужика жинка, да такая вреднющая, что и не знал он, как от нее отделаться. Одного разу едут они с ярмарки мимо старой крыницы. Воды в ней не было — одни камни на дне да змеи. Вот мужик взял да и кинул туда свою жинку, еще и перекрестился. А домой приехал — дети замурзанные, голодные плачут: «Кушать!..» Крутился, крутился — ничего не поделаешь без хозяйки! Связал вожжи и пошел до крыницы. «Если жива, — думает, — то вцепится». Чует, что-то тяжелое прицепилось. Вытягивает, а то черт. «Дядечка, — просит, — не кидайте меня назад. Жил я со своим другом десять лет тихо да мирно, а теперь кто-то кинул сюда сатану в юбке, и она жить нам не дает». Вытянул дядька и другого черта. «Спасибо, дядечка!» Кланяются, радуются, что спаслись от неминуемой гибели: «Мы тебе добром отплатим».

Рассказывал Кавун, а казаки усмехались криво, натянуто. Не закончив свою басню, Гаврила сердито хлестнул кобылу.

Уже и казацкое солнышко — месяц — выкатилось из-за туч, замигали звезды, подули ветры.

Когда подъезжали к станице, возле Семибратского кургана вдруг заметили что-то белое.

Кони замедлили ход, насторожили уши. Навстречу плыло что-то, будто лебедь, и вдруг взмахнуло крыльями.

Передние кони вздыбились. Подводчик натянул вожжи.

— Тю, будь ты неладна!.. То баба…

Это Шпильчиха взмахнула руками: узнала коня без всадника. Еще солнце не садилось, как она пришла сюда. То ли ей приснился опрокинутый челн или подстреленный сокол, то ли просто самый чуткий на свете инструмент — материнское сердце — почувствовало беду: выбежала за станицу.

Простонала, словно чайка, и припала к холодной груди сына:

— Сыночек мой — князю мой, соловейко мой — канареечка моя, мой пахарь — мой работничек, мой родненький — мой маленький!..

Вздрогнула станица; звезды потухли; Уруп застыл, и месяц, затуманившись, нырнул в глубину… Ветряки, молча взывая, простерли крылья к небу; прижимаясь к земле, низко полетели ветры на все четыре стороны, понесли весть о материнском отчаянии.

— Как же я тебя, мой сыночек, любила, как тебя поджидала! Да я ж, сыночек, ни днем, ни ночью не спала — все тебя качала… Я ж думала, мой сыночек, что за мной на старости смотреть будешь, хлебом кормить будешь. Сын мой — красавец мой, сын мой — правда моя!