Айдахо (Рускович) - страница 164

Песня, застрявшая сразу в трех головах. Как кусочек души, пойманный между стаканом и ладонью, жужжит, жужжит: кто-то чужой. Как рукав, зацепившийся за колючий куст, она намоталась на детское сознание. Теперь этот другой голос будет жить в ребенке Дженни. Голос Энн пустил корни, как бы невзначай преобразил всю Мэй. Он приподнимает ее брови искренностью строк, до которых она еще не доросла. Качает ее головой себе в такт. Подчиняет себе ее дыхание. Открывает и закрывает ее рот. И вот ее дочь превратилась в это нечто, поселившееся у нее внутри, в этот фрагмент чужого английского детства за океаном, в косые лучи света в гавани.

На каждом втором слоге детские ладошки шлепают по голым ляжкам.

Дженни замахивается…

1995

После.

Ни звука. Сон.

Грязь на лобовом стекле делает деревья реальными. Деревья окаймляют небо; небо – облака. И все это – перед глазами, бесконечно, бесконечно, за гранью того леса, реального и зримого.

Но позади, куда она не смотрит, – там на самом деле протекает этот миг.

Немой землей мазнули по мгновению. Дрожащим мгновением мазнули по немой земле. Навсегда рука Дженни.

1995

Свисающая кожа на морде у бладхаунда должна удерживать след. Уши, волочащиеся по земле, взметают запах кверху, где, запертый в складках и сборках, он напоминает собаке о следе, даже когда след потерян. Запах следа становится запахом собаки, запертый между складками шеи и вокруг глаз, – глаз, которые не так-то легко поднять под толщей кожи. Голова опущена вниз, что бы собака ни искала, она ищет это вслепую; под действием силы тяжести кожа лба сползает к носу, так что запах в складках помогает видеть лучше, чем заплывшие складками глаза. Тяжелые, ниспадающие уши служат запаху стенами, что-то вроде туннеля и туннельного зрения, кончики ушей сметают частички запаха с земли, а складки схватывают и удерживают.

Не на службе – голова вздернута – бладхаунда не узнать. Кожа больше не сборится. Лоб гладкий, след отпущен.

Так пес забывает. Так пес живет дальше.

Он поднимает голову.


Отпечатки ног в воде, уносятся ниже, ниже, но здесь не глубоко, и они зацепились за верхушки камней, зацепились за мокрую кору упавшей ветки, откуда их смыла вода, но – нет – не совсем, вот клочок отпечатка, запертый между чешуйками коры, припасенный для него, подобранный им, удержанный им и сохраненный. Нос в воде. Он дышит ею, между ней.

Намеки.

Отпечатки – это как в тот, другой раз, из которого запомнились лишь пятна и блики, он тогда был слишком мал, чтобы выходить из сарая, он тогда был в маминой шкуре, свернутый и скукоженный, сам – ее отпечаток, прямо у нее на лбу. А запах ее молока – единственный след, который он брал, хотя можно было не брать, ведь запах окружал его непрерывно, а сам он был слишком слаб, чтобы от него убрести. Припухшие веки были сомкнуты – пока что не от лавины складок, а от новизны жизни. Клочки отпечатков много лет спустя – это как скопление той самой новизны в тот, другой раз, сладкая и кошмарная утренняя неразбериха, которую он улавливает то тут то там, намек над водой, когда след тяжело падает на глаза, и земля вздымается к носу, и получается различить даже не запах, но тень тени воспоминания.